Вот он и должен был что-то доказывать, добывать государства, или придумывать новые науки, или сочинять музыку - и посвящать все это какой-то своей "ЕЙ", и все из-за того, что по каким-то неведомым причинам родился мужчиной, а не женщиной, и роль его поэтому была выписана, с ее точки зрения, жалкой и безнадежной. Безнадежность этой роли в эпоху цивилизации всегда трогала ее и внушала любовь-жалость.
Все было довольно безоблачно - ведь выигрыш был в кармане и надо было просто ждать, - но ей стало скучно, и она взяла с полки старую странную синюю книгу, якобы про Гоголя, но на самом деле автор восхищался гением, открывшим либидо, и прилаживал его к разным другим русским писателям. Книжка была захватывающая и страшная своей четкостью и прозрачной правотой - как будто буддийский гуру стукнул ее этой книжкой по голове. Кажется, именно тогда и случилось что-то странное с ее планом, в результате чего ей пришлось испытать мучительный процесс перерождений. Этот процесс происходил в течение долгих лет, которые были просто потеряны в ее жизни, - потеряны на проживание этой загадочно-могущественной лжи, жертвой которой она стала, когда взяла с полки на даче старую синюю книжку про Гоголя. Правда, потом она узнала, что каждая девочка-подросток проходит стадию, когда она вдруг перестает быть прежним полновесным человеком без пола и становится дрожащей девушкой. Таким образом, синяя книжка, объяснявшая все про мир словами "либидо" и "пенис", может быть, была и ни при чем, а просто совпадением, но совпадением прямо в яблочко. Это была ее первая и самая долгая гипотеза - она обвиняла книжку в том, что с ней потом случилось.
Она обвиняла книжку в том, что вдруг потеряла интерес ко всему на свете - или по крайней мере к тому, что составляло ее как человеческое существо - и стала томиться, и слабеть, и желать быть хотимой теми, про кого было написано в книжке про Гоголя. Теми, у кого сублимации, и либидо, и творчество… Быть хотимой мужчиной-творцом. Женщины испытывали только зависть и могли лишь бороться друг с другом за обладание наиболее творческим из мужчин. Обладание, соблазнительность для творца, участие в самом важном (а что может быть важнее творчества?) - в качестве музы, всего лишь музы - это стало ее целью на многие годы. На долгие годы ее захватила драма томления. Томление и романтическая любовь стали ее образом и естеством. Почему?
Наверное, книжка определила ее место в этом захватывающем мире перерождений мужского желания в высокий продукт - место, где были только томление и ожидание секса с творческим мужчиной. Мир сузился для нее до ожидания высоколибидозного участника вселенского процесса. Про либидозных девушек в книжке ничего не было. Такого места в мире не было. Вселенная включала в себя либидозных творцов-мужчин и вызывающих в них высоко ими ценимое и готовое к переработке сексуальное желание девушек. Книжка была такая правдивая и убедительная во всех остальных своих книжных объяснениях… Поэтому она поверила в тот мир, что книжка предлагала, и стала разыгрывать ту роль из книжного мира, которую она только и могла принять.
Вот сейчас она думает: "Боже, а что случилось-то, где я была все это время? Какая такая любовь к творческим мужчинам? Откуда это?" - и вот обвинила книжку с пересказом бедняги Фрейда. А ведь это так понятно, что еврейский мальчик Фрейд никак не мог увидеть во вселенной того, что он там не должен был видеть, - а именно женщину как человека. Поэтому все свои правдивые и гениальные прозрения про либидо он прилагал только к тому, что его вселенная включала, но девушек-творцов там не было по старому еврейскому определению.
И ее перерождение из маленького человека в девушку - не человека, но объект, лишенный всех активных истоков, - началось. Боже, как она позже смеялась, когда отец сказал ей: "Не вздумай играть в еврейство - ты ведь знаешь, они каждый день благодарят в молитве: спасибо, что ты не сотворил меня женщиной. Ты ведь понимаешь, так не вздумай". А ей было смешно - ибо перерождение к тому времени зашло уже далеко…
А он тут при чем? Стоп-стоп-стоп. У нас тут вообще ничего не сходится - ну стоял, ну голый, ну мечтал о ней, как дитя. Кто кому принадлежит, и кто кого ненавидит, и кто кого хочет, и где здесь творцы?
Последний роман на моем языке
Это мой последний роман на русском языке, потому что русский язык мне слишком родной и слишком понятный; потому что я столько всего могу на нем выразить, столько всего наговорить, столько смыслов придать простому слову, так тонко вывернуться из громоздкого своего бормотания, что мне становится страшно от собственного могущества, и минут через пять я бросаю писать совершенно - у меня захватывает дух: так здорово, мне кажется, все может получиться; и в быстром вихре картин из желанного писательского будущего пролетают: поклонники - слава - успех - пронзание жизни тонкой изящной писательской мыслью - отсюда восхищение и поклонение и узнавание - вихрь закручивается все больше, я пробую объяснить причины своего величия, указую на возможные пути для других желающих, рассказываю с морализаторскими нотками в голосе, как это было, советую, весьма впрочем милостиво, поучаю, важничаю… и тут мои грезы беспощадно обрываются, потому что мне нельзя важничать. Меня научили, что важничать смешно. И зря. Сейчас я могла бы уже иметь основания не только важничать и поучать, но более того (что гораздо правдивее и правильнее) - воздерживаться от важничанья. Вообще воздерживаться от многих смешных особенностей прославившихся писателей. Я могла бы - если бы только надо мной не смеялись, когда я тайно воображала себя прославившимся писателем, имеющим право поучать, - воздерживаться от пристрастия к людям, которые никуда не ведут и вообще looser'bi (looser - это такое английское слово, которое обозначает человека, который не только никуда не пришел в смысле успеха, но и скорее всего не придет, потому что он никуда и не выходил: все отрицает, полон негативизма, всех ругает и даже часто то ли пьет, то ли еще чего-нибудь, - и когда я совершенно перестану писать по-русски и начну писать на английском, это слово я употребить все равно не смогу, настолько оно заезженное; так вот, я дарю его своему последнему русскому читателю - вот именно дарю - щедрым даром последнего моего произведения на русском языке: замечательное заезженное слово из моего будущего языка).
Эти самые looser'ы готовы присутствовать возле меня годами - наверное, им кажется, что у меня много денег, и жизнь дается мне легко, и все задуманное у меня получается, и, наверное, они рассчитали, что и им чего-нибудь перепадет - и им достанется кусочек ауры успеха, который они себе представили, и они ждут, и я жду, когда они смертельно обидятся и уйдут, злобно хлопнув дверью, как будто я их обманула. Хоть я им ничего не обещала, а поделиться аурой мне никогда не жалко - и многие даже воспользовались - и слава богу. Так, можно сказать, у меня к ним неправильная тяга или пристрастие, от которого мне, наверное, следовало бы воздерживаться (а можно ли воздерживаться от жалости?); а также я могла бы воздерживаться от разных покупок, типа той, что я сделала только что, - но это, впрочем, знаковая покупка, и я посвящу ей множество слов в оправдание.
Отказаться от этой покупки было невозможно. Так же, как нельзя в свое время было отказаться от изучения английского языка, на который я так скоро собираюсь окончательно перейти. Вот сейчас, например, я чувствую, что уже перехожу на него. Потому что эта покупка - как русский язык, как нечто притягивающее к земле, как прошлое, которое прекрасно - и потому бесконечно тяжело - и все же прекрасно. Переход этот совершить, однако, необходимо - я так чувствую: там больше движения, больше свободы, там только чистая доска, - и по законам фэн-шуй прошлое тоже считается тяжелым и даже вредным. (По-моему, так прекрасно пока получается - главное, мне сейчас не захлебнуться от собственной прекрасности и созерцания блестящести и совершенной свежести моего повествования, не оступиться тут привычными ватными восторженными ногами.) Пальто - это как бы знак, покупка-знак.