По правую руку от него жевал котлету Вольский. Было ясно всем по виду пловца Лехи – котлета слеплена по меньшей мере из опилок. Дрожали в подавляемых зевках скулы не выспавшегося "ходока ", а уксусно-горчичная физиономия его вобрала в себя всю мировую скорбь. Неудержимо-ненасытным экспертом по юбкам слыл наурский казак Леха, готовый волокититься за женской промежностью, тратить на любую случку полночи, ночь, а то и сутки. Держался этот озабоченный сексмахер в команде Аверьяна двужильным трудогольством в тренировках, буровя воду в бассейне таранной частотой размашистого "кроля" на груди. В иные дни подбирался он уже к результатам чемпиона Европы Буре, но был на год моложе его. Все чаще случались и провалы, когда результат на сотке не дотягивал и до мастерского норматива – синхронно совпадали эти дни с днями ночных загулов.
Напротив них, откинувшись на спинку стула, обгладывал сосредоточенно курью ногу прыгун Витек Большов. Он одолел двухметровый рубеж сравнительно легко в прошлом году. В начале февраля взял два и пять. Но дальше заколдобило – был на дворе октябрь, пролиты литры пота на тренировках, а результат не сдвинулся ни на сантиметр.
Время от времени фанфарно доносилось из Пскова и Тбилиси: Валерий Брумель прыгнул на сборах два десять, а Роберт Шавлакадзе – два и восемь.
Большов был кандидатом в олимпийскую сборную. Однако место в сборной предоставлялось имевшим результат: два и семь.
Вальяжно, грузно влипнув задом в стул, растопырился за столом Вован Бандурин: штангист-тяжеловес, на всех парах прущий на смену Власову и Жаботинскому. Переть осталось не так уж долго – года три, кои были его возрастной форой перед чемпионами.
Когда продвигалась по коридорам института это семипудовое, мясистое создание, ступая грузно, враскоряку – вгоняло в оторопь всех, проходящих мимо. Шла по истошно верещащему паркету легенда пед-вуза, чей полусонный фейс все чаще появлялся на телеэкранах в чемпионатах СССР, Европы. Бадмаевец Бандурин все ближе подбирался к лучшим европейским результатам средь тяжеловесов.
…Одолевал он за столом второй бифштекс с салатом, умяв перед оными тарелку творога и три сырых яйца. Было утробе Вована тепло и комфортно, а, значит, благоденствовал и сам Бандурин. Эфирно-силовой двойник его, энергетический слепок его Духа, нафаршированный всеобщим любованием, парил под потолком столовой, пропуская сквозь себя мышиные рои, битва с которыми в столовой мало чем уступала битвам социализма с дорогами и дураками.
Чукалин, сидящий напротив Бандурина, ушел в себя, дожевывал бифштекс, не поднимая глаз. В три ночи он закончил, наконец, "Сонатеныша" – свой опус на рояле, на сцене ДК Ленина. Отшлифовал концовку и, рухнув здесь же, на сцене на театральную софу, провалился в сон. В шесть пробудившись, встал. Мозг закипел, в который раз прокручивая гармонию аккордов "Сонатеныша".
Добрался первым трамваем к общежитию – к своей команде. Маячили в режиме нынешнего дня две пары лекций, затем две тренировки: днем акробатика с Омельченко, а вечером закрытая от всех шлифовка "Драки Радогора" вместе с Бадмаевым и пятью бойцами КГБ. Вести занятия в спортзале с пед-командой предстояло сегодня ему: Аверьяна в который раз вызвали в "Контору Глубокого Бурения" – уламывать, тащить к себе на службу не мытьем, так катаньем. Бадмаев, обретя свободу тренировочных процессов под Щегловым, наращивая их реализацию, ошеломлял всех результатами. Но уже полгода накалялось между ним и Конторой нешуточное жесткое противостояние, игра в "тяни-толкай", в которую Контора с хищной бесцеремонностью втягивала и декана Щеглова, и его жену – предмет болезненной и безнадежной, давней страсти Аверьяна.
...В памяти Чукалина безостановочно звучал, прокручивался "Сонатеныш". В форшлагах и триолях, во вкрадчивом крещендо от пиано и до форте, которое ввинчивалось в пятую октаву, затем фортиссимо лавинно обрывалось в первую, в отчаянном, непредсказуемом чередовании минора и мажора, в рванье стакаттовых аккордов метались его детство, юность, замешанные на Чечен-Аульском бытие, прорываясь к взрослости. Так мечется по клети изловленный звереныш рыси, расшибая в кровь морду и лапы, стремясь прорваться к родному запаху и телу матери, лежащей мертвой подле клети.
Евген изнемог, два месяца подряд, ночами, впрессовывая в "Сонатеныша" вызревание его духа и сознания в катарсисных событиях. Обрушивала их на него Чечен-Аульская юность. Логически-неумолимо вплавились в канву музыкального повествования: налет черной Химеры, напавшей на Орлову с новорожденным Евгеном в поле (он помнил это спинным мозгом) и драка с озверевшим истязателем дворняги Зубарем, и снежно-красный ужас выселения чеченцев, впитавшийся в каракуль найденой в схороне папахи, и вожделенная тоска нагого и костлявого Ирода над разлагающимся трупом Мариаммы в Иудее на двадцать третий день Элуло-Горпиая. Нерасшифрованность событий, к которым подключало Евгена Нечто, терзала его сущность. И он еще тогда, в Чечен-Ауле, познавший ноты и игру на баяне по самоучителю, хотел бы воплотить ее в созвучия аккордов, в могучую гармонию полифонии, звучащую в нем. Но, не имея фортепиано, расчерчивал его клавиатуру на бумаге и приспосабливал – гонял по ней немые пальцы – мелодия звучала в голове. Он изнывал, в попытках прорваться к сути творящегося с ним. Изнемогал, стремясь постичь младенческим разумом Бородатого, тянувшего на себе земельно-крестьянское дело, которое рвала на клочки сионо-псовая стая, оседлавшая империю.
Всем этим Евген и попытался нафаршировать своего "Сонатеныша", дорвавшись до настоящей рояльной клавиатуры. С помощью Ирины он сделал за два года невозможное, пройдя программу музшколы и половину музучилищной. С чудовищной, таранной энергетикой с вихревым блеском играл уже "Полишинеля" и "Прелюд" Рахманинова, первые части "Аппассионаты", "Лунной" и "Патетической" Бетховена, чем вверг хроническую отличницу Ирэн, отдавшей музыке тринадцать лет из двадцати, в непроходящий восторженный ступор. Он мистически овладевал ею, когда играл, Чукалин.
"Сонатеныш" обрел законченную форму этой ночью… Остался лишь один неразрешимый штрих: подать последний аккорд в миноре… или в мажоре… В мажоре с "до" – нелогично… В миноре с "си" – беспросветно.
– Э-э, Чук, твоя пришла! – Вломился в слух Чукалина, царапнул бесцеремонностью голос Вована. Бандурин медленно прожевывал шмат мяса. Воловий взгляд тяжеловесного кумира уперся во входную дверь, куда вошла Ирэн. Евген, не поднимая глаз, не поворачивая головы, почуял: обкромсано-гайдаровское "Чук" (вместо Чукалина) из уст Вована жжет нутряным, пока что усмиренным гневом. Ну не любил он Чука с Геком! Не принимала столыпинская душа этих шлифовано-малиновых Буратино, как не терпел он и создателя их Гайдара, созревшего в шестнадцать лет до кровожадной акции: кромсать карательною шашкой с эскадроном крестьянские голодные бунты, с коих сдирала шкуры заживо сионо-большевистская орда… Клубилось на дне сознания Евгена отравленная муть предвидения: выползет во власть в свет из этого гайдаро-серпентария столь же зубасто-ядовитое отродье: щекасто-хомяковый выродок. Выползет и хлестнет, почище деда, кровавым и хапковым геноцидом по Отечеству.
– Вован, я дважды говорил тебе, что не люблю дурацкого словечка "Чук"? – спросил, не поднимая глаз, Чукалин.
– Ну, говорил.
– И ты мне ляпнул его в третий раз.
– Опять ты со своими выгибонами, Евген, – в дублеры Жаботинского и Власова пробрался через сотни тонн вздетого над головой железа, мясисто-перспективнейший Вован, которого давно, никто уже, кроме Бадмаева, не поучал. Пробрался, угнездился на своем дубляжном пьедестале, откуда было скучно выслушивать какие-то претензии к себе. Вован продолжил:
– Какая тебе разница: Чукалин, "Чук" …
Он не успел закончить: метнулся через стол торс Евгена. Тяжкая, чугунного замеса его ладонь, с треском обрушилась на шею Бандурина и придавила лоб Вована к чукалинскому лбу. Шея Бандурина сминалась и похрустывала в живых тисках, в глазах искристо полыхало. Сквозь них продавливалась в его мозг чужая воля.
– Повторяй за мной, – вполголоса велел Чукалин. – "Я, неразумная бандура, впредь зарекаюсь брякать слово "Чук". Ну?!
Оторопело замерла столовая, отвисли челюсти, прервав свой жвачный труд: за персональным спецстолом бадмаевцев ломали самого… Бандурина?! Творилось несусветное. К столу всполошено неслась, чертя зигзаги между стульями, цветасто-ослепительная Ираида, одна из главных выпускниц-невест музучилища. Чукалинская пассия.
Бандурин попытался дернуться, почуял: еще одно движение и треснет позвонок на шее в капканном хвате Евгена. Почуяв, выхрипнул сквозь месиво во рту:
– Я-а нерасс-с-с-умная… пан-д-д-ура… оббя… зу… юсь…
Чукалин оттолкнулся лбом от головы Бандурина и сел на место, велел все так же тускло, тихо:
– Дожевывай, Вован.
Все остальное было лишним и ненужным перебором, в котором могли лопнуть обручи бадмаевской команды.
– Какой кошмар, роскошные бадмальчики бодаются?! Евгеша, какая муха тебя укусила? – Ирэн, взметнув юбчонку, умащивалась за столом, своя среди своих. Стреляла во все стороны глазищами изящно-ненасытная губка, готовая впитать в себя и поглотить любые прорвы всеобщего внимания и любования.
– Це-це, – сказал Чукалин.
– Чего?
– Спортфаковская муха це-це. Вам, лабухам, знать про нее необязательно.
"Закрой свой сочный ротик и не тряси гузкой, когда говорят мужики" – перевела команда про себя. Вполне одобрила. Бледнела, хватала воздух тем самым ротиком ужаленная Ираида. Вован пришел в себя. С хрустом крутнул головой, помял занемевшую шею, взрычал приглушенно и возмущенно:
– Ты чего-о?! Совсем, что ль озверел, Чукало?! Чуть шею не свернул, бугай!!