Анатолий Бахтарев понял, в чем состоит мужество жизни: оно было в том, чтобы сопротивляться хаосу. Счастливец, кто знает - вот друг, вот недруг; вот цель, и смысл, и результат борьбы. А ты вот попробуй изо дня в день, из года в год воевать с незримой стихией разрухи, с пылью и плесенью, с заразой, которая не грозит смертью, но незаметно разваливает все, что удалось сложить, стирает все, что мы написали, приводит в запустение все, что хоть как-то благоустроили. Этого мужества у него не было. Но его недоставало и другим. Вот почему в этой стране все валилось и осыпалось: потому что хаос поселился в сердцах. Чтобы оправдать распад, эти люди внушили себе, что забота о завтрашнем дне - мещанство, любовь к опрятности - чистоплюйство, бережливость - то же, что скупость, а старание, добросовестность, трудолюбие - нечто и вовсе недостойное их широты; все это было для них пошлость и буржуазность, и вот итог: разбитое корыто, разлезшаяся, как ветхое одеяло, Россия, распад субстанции, который не в состоянии удержать свирепая власть. И чем дальше будет идти разложение, тем страшней будет свирепеть власть, и чем больше она будет свирепеть, тем неотвратимей развал. Пока наконец всепожирающая стихия не размоет и ее собственные бетонные уступы. Он хотел писать об этом, окрыленный чисто русской верой в литературу и в то, что само по себе описание хаоса есть уже победа над ним, но и этой веры хватило ему ненадолго. И он видел словно воочию эту новую Атлантиду, готовую погрузиться в пучину: города, тонущие в грязи, ржавую технику, повалившиеся заборы, покосившиеся кресты, старух, бредущих по пустырям, волков, крыс и насекомых. Жуткое зрелище: эскадрильи крылатых существ садятся на крыши и мостовые. Усатые членистоногие взбираются на кремлевские башни, висят на стрелках часов. Моль пожирает знамена. Текст русской истории распадается на страницы, абзацы, и не огонь пожирает их, а нечто неуловимое, порхающее и ползучее, с чем невозможно бороться.
И вот является эта богиня разрушения и самим своим появлением говорит: ну и хер с ним со всем. Чем хуже, тем лучше. Чем глубже упадем, тем выше взлетим. Вернуться в хаос, в бессмыслицу - не в этом ли ее бессонный призыв?
68. Сон à deux. Существует ли Бог?
То, что бросилось в глаза в черной дыре выхода, была полоска белого платья и бледное пятно лица. Их разделяла мокрая мгла двора. Он окликнул девочку. Она не ответила и не пошевелилась. Бахтарев похлопал себя по карманам, извлек спичечный коробок, папирос не оказалось. "Это ты?" - спросил он снова; ответа не было, платье или то, что он принял за платье, неподвижно белело в глубине крыльца. Он зажег спичку и смотрел на пламя, пока не обжег пальцы. Зажег вторую спичку и бросил.
Затем раздались его шаги, медленные, точно он впечатывал их в собственный мозг. Дождь не то моросил, не то его не было; влага висела в воздухе. Девочка стояла в дверном проеме, прислонясь к косяку, - в расстегнутом пальто, из-под которого выглядывало белое платье, он видел черные провалы глаз, но не мог различить ее взгляда. "Ты что тут делаешь?" - спросил он, или: "Ты чего тут околачиваешься?" - что-то в этом роде произнесли его уста. Она слегка посапывала, словно спала. "Ну-ка, вынь руки из карманов". Никакой реакции. "Вынь руки, я сказал". Она усмехнулась. Как педагог на уроке, заставший ученицу за посторонним занятием, он ждал удобного момента, чтобы схватить ее за руку. Рука была сжата в кулачок. "Покажи!" - сказал он строго и принялся разжимать кулак, но девочка оказалась неожиданно сильной. Наконец кулак разжался, ладонь была пуста. Бахтарев перевел дух. "Ну хорошо, - сказал он. - Ты мне все-таки не ответила. Что ты тут делаешь в четвертом часу ночи?" Она смотрела мимо него, вниз и в сторону. "Это ты стояла под дверью?" Она подняла на него лунное, ненавидящее лицо, несколько времени оба смотрели молча друг на друга. После чего девочка высунула язык, спокойно повернулась и пошла наверх. "Спокойной ночи!" - сказал он иронически. Она не спеша поднималась по ступенькам, растворяясь в затхлой тьме, вынырнула на площадке между маршами, затем послышались снова ее ритмичные топающие шаги. Она шла, как автоматическая кукла. Бахтарев пересек двор, с тупой тяжестью в голове, как бывает, когда встаешь в середине ночи, дошел до своего черного хода и обернулся. На крыльце снова белело ее лицо.
"Это галлюцинация", - пробормотал он. Закрыл глаза и сосчитал до десяти, открыл - расчет был на то, что привидение успеет исчезнуть. Но глазная сетчатка тоже участвовала в заговоре. "Чертова кукла, сгинь, кикимора", - сказал Бахтарев и поплелся назад. "Ну что, так и будем играть в прятки? Отчего ты молчишь?"
В самом деле, отчего? Оттого что не ее, а его очередь была делать следующий ход? Имела ли она представление о правилах игры? "Послушай, - промолвил Бахтарев, почти непроизвольно беря ее плечи в свои ладони, - послушай… - и так как ему ничего не приходило в голову, он автоматически произнес то, что, по-видимому, полагается говорить в таких случаях, вроде тех фраз, с которыми обращаются к детям: ого, какой ты уже большой! Главное, думал он, чтобы все шло само собой, то есть не то чтобы делать вид, что все происходит против его и ее воли, но чтобы действительно происходило само собой. - Понимаешь, это прекрасно, - сказал он, - что мы с тобой подружились, но я тебе не пара. И вообще уже поздно. Иди-ка ты спать".
Девочка не сопротивлялась, не смотрела на него, ее руки снова были засунуты в карманы пальто. Обнимая ее, он почувствовал, что пальцы ее шевелятся в карманах, и представил себе, как она пропарывает ему одежду финским ножом сбоку пониже ребер. "Иди домой", - пробормотал он. Она засопела, задергалась в его руках. "Пусти, не хочу!" Наконец-то она разомкнула уста. "Дурочка, - сказал Бахтарев, - ты что думаешь, я всерьез?" Высвободившись, она вздохнула. Мужчина и девочка стояли друг против друга, потом он вынул коробок, чиркнул спичкой. "Ну, я пошла", - сказала девочка. "Валяй", - промолвил Бахтарев, держа перед собой спичку, как свечу. Подняв брови, прикрыв глаза черными ресницами, она раскачивалась, размахивала полами пальто, губы ее шевелились: та, т-та-та-та… - она отбивала мысленно чечетку. "Давай, сбацай", - сказал он. "Может, прошвырнемся?" - спросила она. Та-т, та-та-та, татта, та! "Куда? А дождь?" Она передернула плечами.
Она давно забросила школу, просыпалась, когда солнце стояло высоко над крышей, и долго валялась в постели, изучая свое тело; мать оставляла ей на сковородке еду, но девочка не утруждала себя и ела картошку, не разогревая, потом шлялась где-то, вечно у нее находились какие-то дела, иногда ее видели в подозрительных компаниях, потом оказывалось, что это не она, были приводы в милицию, в чем-то ее подозревали, отпускали, крепко погрозив пальцем; время от времени она пропадала, неделями не появлялась во дворе, как бы репетируя свое исчезновение. Так что когда она наконец ушла навсегда, это заметили не сразу. Да и мать не вдруг спохватилась, она рада была отдохнуть от девочки и даже некоторое время спустя, когда забеспокоилась, еще долго не решалась обратиться к властям, перед которыми испытывала панический страх. Не говоря уже о том, что весь дом в эти памятные недели был взволнован ужасным происшествием, слухи клубились во дворе, кто-то утверждал, что видел Толю с девочкой, и кому-нибудь, чего доброго, могло прийти в голову связать оба эти события.
В ночь, когда Бахтарев проснулся и сидел на кухне, примерно в это же время, девочка шлепала босыми ногами туда-сюда, из постели в уборную, ложилась, снова садилась; сон окончательно оставил ее. Косясь на спящую (мать лежала навзничь на раскладушке, с открытым ртом, уронив руки, точно убитая наповал), она натянула платье, чулки и выпорхнула из окна, мягко приземлилась во дворе, а может быть, сошла, как все люди, по лестнице. Моросил дождь. Она побежала под арку ворот. Там она привела себя в относительный порядок и переложила в карман пальто некий предмет, который с некоторых пор носила с собой: это было разумной мерой, принимая во внимание террор на улицах. Ей было приятно ощущать его при себе. Решение пришло как бы само собой, другими словами, она почувствовала необходимость действовать, а что именно предстояло сделать, было не так уж важно.
Что-то происходило на маршах и площадках, на этой выученной наизусть до последней щербинки черной лестнице, пахнущей холодом, тайной, отбросами, которые выносили в ведрах хозяйки, мокрой одеждой мужчин, исчезнувшим дедом. Вперив глаза в темноту, она колдовала и писала на двери тайные знаки. Наконец дверь открылась. Голос спросил: "Эй!" Вздохнув, она сошла вниз, необычайное напряжение вымотало ее. Одной этой пробы сил было достаточно, она вновь испытала свою власть и вновь убедилась, что "может". С нее было довольно этого сознания; но, когда, переправившись через двор, она добрела до своего крыльца, тоска охватила ее с новой силой, тоска любви снедала ее, как тлеющий огонь, она прислонилась, чуть не плача, к дверному косяку, не знала, что делать, не понимала, чего ей хочется.