Следуя рекомендации Паунда, он читает Флобера, сначала "Госпожу Бовари", потом "Саламбо", роман о древнем Карфагене, – и по той же рекомендации воздерживается от чтения Виктора Гюго. Гюго – пустослов, говорит Паунд, между тем как Флобер привносит в прозу строгую, ювелирную мастеровитость поэта. Именно из Флобера вышли сначала Генри Джеймс, а затем Конрад и Форд Мэдокс Форд.
Флобер ему нравится. Особенно пленяет его Эмма Бовари с ее темными глазами, тревожной чувственностью, готовностью отдавать себя. Он хотел бы оказаться с Эммой в постели, услышать, как свистит, когда она раздевается, знаменитый шнурок ее корсета. Вот только одобрил ли бы это Паунд? Он не уверен, что желание познакомиться с Эммой – достаточная причина для преклонения перед Флобером. В строе его чувств, подозревает он, все еще присутствует некая порча, некое китсеанство.
Конечно, Эмма Бовари – существо вымышленное, на улице он с ней никогда не столкнется. Однако и Эмма не создана из ничего: она рождена человеческим опытом ее творца, опытом, прошедшим затем сквозь преображающее горнило искусства. Если у Эммы имелся прототип или несколько прототипов, значит, женщины, подобные Эмме и прототипу Эммы, должны присутствовать в реальном мире. И даже если это не так, если в реальном мире нет ни единой женщины, похожей на Эмму, должны ведь существовать женщины, на которых прочтение " Госпожи Бовари" повлияло так сильно, что они подпали под очарование Эммы и обратились в ее подобия. Каждая из них, быть может, и не настоящая Эмма, но все-таки, в определенном смысле, живое ее воплощение.
Он стремится прочесть все, заслуживающее прочтения, еще до того, как отправится за море: не приезжать же в Европу провинциальным обормотом. В свои наставники он избирает Паунда и Элиота. Следуя их указаниям, он минует, не удостаивая взглядом, полку за полкой, заставленные Скоттом, Диккенсом, Теккереем, Троллопом, Меридитом. Да, собственно, и все, что вышло в девятнадцатом веке из Германии, Италии, Испании или Скандинавии, никакого внимания не заслуживает. Россия, быть может, и породила нескольких не лишенных интереса монстров, но, как художники, русские ничему научить не способны. Еще с восемнадцатого столетия культура была делом рук англичан и французов.
С другой стороны, во временах отдаленных имеются вкрапления высокой культуры, которыми не следует пренебрегать: и это не только Афины с Римом, но и Германия Вальтера фон дер Фогельвейде, Прованс Арно Даниеля, Флоренция Данте и Гвидо Кавальканте, не говоря уж о Китае династии Тан, Индии Моголов и Испании Альморавидов. И получается, что, если ему не удастся выучить китайский, персидский и арабский или хотя бы какой-то минимум языков, чтобы читать их классиков, не прибегая к подстрочнику, он все равно так и останется варваром. Но где взять время на это?
Ему и в английском-то курсе до совершенства еще далеко. Английскую литературу преподает молодой валлиец, мистер Джонс. В Южной Африке мистер Джонс новичок; это первая его серьезная должность. Студенты-юристы, слушающие его курс лишь потому, что английский, как и латынь, обязательный для них предмет, мигом учуяли неуверенность, владеющую мистером Джонсом: они зевают ему в лицо, изображают тупиц, пародируют его манеру говорить, да так, что бедняга по временам впадает в отчаяние.
Первое полученное ими задание было таким: написать критический разбор стихотворения Эндрю Марвелла. Что такое критический разбор, он в точности не понимал, однако сделал все для него посильное. Мистер Джонс поставил ему "гамму". "Гамма" – оценка не самая низкая, есть еще "гамма" с минусом, не говоря уж о разновидностях "дельты", однако и хорошего в ней тоже мало. Многие студенты, юристы в том числе, удостоились "беты", а один так даже и " альфы" с минусом. При всем безразличии его однокашников к поэзии существовало нечто такое, что они знали, а он нет. Чем оно было? Как добиваются успехов в английском?
Мистер Джонс, мистер Брайант, мистер Уилкинсон – все его преподаватели были людьми молодыми и, как ему представлялось, беспомощными, страдавшими от издевок юристов, надеявшимися, что те наконец угомонятся и смилостивятся. Что до него, он им особенно не сочувствовал. Преподаватель должен быть авторитетом, а не образцом уязвимости.
За три года, прошедших с поры мистера Джонса, его оценки по английскому языку и литературе понемногу улучшились. Однако первым он все же не стал, ему всегда приходилось бороться, в каком-то смысле; он не мог с уверенностью сказать, что это, собственно, такое – изучение литературы. Филологическая составляющая английского курса была, в сравнении с литературной критикой, своего рода облегчением. Спряжения староанглийских глаголов или фонетические изменения в среднеанглийском -все это вещи, по крайней мере, осязаемые.
Теперь, уже на четвертом курсе, он записывается на читаемый профессором Гаем Хауартом курс, посвященный ранним английским прозаикам. И оказывается единственным слушателем. За Хауартом закрепилась репутация сухого педанта, но его это не смущает. Против педантов он ничего не имеет. И даже предпочитает педантов любителям дешевых эффектов.
Они встречаются раз в неделю, в кабинете Хауарта. Хауарт зачитывает лекцию, он кое-что записывает. После нескольких таких встреч Хауарт просто начинает выдавать ему тексты лекций для домашнего прочтения.
Лекции, отпечатанные выцветшими буквами на ломкой, пожелтевшей бумаге, извлекаются из шкафа, в котором, похоже, наличествует по папке на каждого английского автора, от Аббота до Юнга. Вот это и следует проделать, чтобы стать профессором английской литературы: прочитать признанных авторов и написать по лекции о каждом? Сколько же лет жизни уходит на это? И во что обращает такое занятие душу человека?
Хауарт, родившийся в Австралии, похоже, почему-то проникается к нему симпатией. Сам же он, хоть и не может сказать, что Хауарт ему нравится, ощущает что-то вроде потребности защитить старика, потребности, вызванной его неуклюжестью, обманчивой верой в то, что южноафриканским студентам есть хоть какое-то дело до его мнений относительно Гаскойна, или Лили, или, уж коли на то пошло, Шекспира.
В последний день семестра, под самый конец последней их встречи, Хауарт приглашает его в гости: "Приходите завтра вечером ко мне домой, выпьем по рюмочке".
Он отвечает согласием, но сердце у него падает. Помимо соображений насчет елизаветинских прозаиков, поведать Хауарту ему нечего. К тому же он не любит спиртного. Даже вино после первого же глотка начинает казаться ему кислым. Кислым, слишком бьющим в голову и неприятным. Он не может понять, почему люди притворяются, будто получают от него удовольствие.
Они сидят в сумрачной высокой гостиной дома Хауартов в Садах. Гостем он оказался единственным. Хауарт рассуждает об австралийской поэзии, о Кеннете Слессере и А. Д. Хоупе. Впархивает и выпархивает миссис Хауарт. Он чувствует, что не нравится ей, что она находит его резонером, лишенным joie de vivre, остроумия. Лилиан Хауарт – вторая жена Хауарта. В свое время она, несомненно, была красива, теперь же это приземистая женщина на тощих ножках и с переизбытком пудры на лице. Говорят также, что она попивает и устраивает во хмелю омерзительные сцены.
Выясняется, что пригласили его неспроста. Хауарты на полгода уезжают за границу. Не согласится ли он пожить в их доме, присмотреть за ним? Платить за жилье не придется, какие-либо счета оплачивать тоже, обязанностей – никаких.
Он соглашается сразу. Просьба эта льстит ему, пусть и вызвана она только тем, что его сочли человеком вялым и потому заслуживающим доверия. К тому же, отказавшись от квартиры в Моубрее, он сможет быстрее скопить деньги на билет до Англии. Да и дом, раскинувшийся у подножья горного склона, – огромный, с темными коридорами и затхлыми, никем не используемыми комнатами, – тоже не лишен определенного обаяния.
Есть, правда, одно каверзное обстоятельство. Первый месяц ему придется делить дом с гостями Хауартов – женщиной из Новой Зеландии и ее трехлетней дочкой.
Женщина из Новой Зеландии тоже оказывается пьянчужкой. Вскоре после его переезда она среди ночи заваливается в его комнату, а там и в постель. И обнимает его, прижимается, осыпает мокрыми поцелуями. Он не знает, как быть. Женщина не нравится ему, он не испытывает к ней никакого желания, вялые губы ее, ищущие его рта, ему неприятны. Сначала его пробивает холодная дрожь, потом паника. "Нет! – вскрикивает он. – Уходите!" И сжимается в комок.
Женщина кое-как выбирается из постели. "Ублюдок!" – шипит она и уходит.
До конца месяца они продолжают делить этот большой дом, избегая друг друга, вслушиваясь в скрип половиц, отводя, когда пути их все же пересекаются, глаза. Оба сваляли дурака, но она-то хоть показала себя дурой бесстрашной, что простительно, а он – ханжой и болваном.
Ни разу в жизни не напивался он допьяна. Пьянство претит ему. С вечеринок он уходит пораньше, чтобы уклониться от спотыкливых, бессмысленных разговоров с выпившими слишком много людьми. По его мнению, сроки приговоров, выносимых пьяным водителям, следует удваивать, а не ополовинивать. Однако в Южной Африке на любую выходку, совершенную под воздействием спиртного, смотрят снисходительно. Фермеры вольны забивать своих батраков до смерти, лишь бы позволяли это себе только в пьяном виде. Уродливые мужчины могут навязывать свое общество женщинам, уродливые женщины – делать авансы мужчинам, а тот, кто оказывает в этих случаях сопротивление, просто играет не по правилам.