Да, представь себе. Как это произошло, каким образом я вдруг понял, что мое отношение к Аделе изменилось, я не могу объяснить. Ведь еще совсем недавно она для меня ничем не отличалась от других женщин и девушек. Я видел ее каждый день и не догадывался, что в нашем доме живет царица. И вдруг мои глаза открылись. Я увидел другую Аделу. С этого дня я, как потерянный, думал только о ней. От одного ее имени начинало колотиться мое сердце. Это имя напоминало корабль с белыми парусами, напоминало крыло птицы, я писал его на бумаге, на моих рисунках, выводил краской на холсте, нашими буквами, среди которых, как тебе известно, почти нет гласных, - они только подразумеваются, но их дыхание наполняет слово, как ветер - паруса, я повторял это имя, и душа моя наполнялась грустью, которая охватывает нас при виде всего прекрасного. Непостижимым чутьем я слышал издалека шорох ее платья и угадывал ее присутствие, потому что вещи становились другими оттого, что она к ним прикасалась, стакан хранил вкус ее губ, половицы помнили ее легкую поступь, зеркало прятало ее отражение; она превратилась в тень, в белый призрак, я боялся встретиться с ней, и мне кажется, она догадывалась об этом. Все это продолжалось уже несколько недель, как вдруг меня осенила идея: я понял, что должен написать ей письмо. Она должна была узнать о моих чувствах от меня и вместе с тем как бы не от меня. Она должна была знать, и больше мне ничего не было нужно, я ничего от нее не требовал, ничего не ждал, ни на что не надеялся; меня нисколько не волновало, что она жена моего отца; я был, ей-Богу, выше всяких плотских побуждений. И смысл моей любви был только в одном: открыться Аделе. Укрывшись на чердаке, под вечер, я долго сидел над листом бумаги, придумывая, как обратиться к ней: "милостивая государыня" не годилось, ведь мы жили в одном доме, "дорогая Адела" звучало слишком буднично; наконец я решил вовсе обойтись без обращения и начертал сумбурное и восторженное письмо, смысл которого, если там вообще присутствовал какой-нибудь смысл, сводился к тому, что, приняв решение уйти из жизни, я решил довести до ее сведения, как много она, Адела, для меня значила. Я рассказывал о своей любви уже в прошедшем времени! Уйти из жизни. Почему я, собственно, это написал? Не знаю. Оттого, что это красиво звучало. Оттого, что я хотел окружить себя мрачной таинственностью, которая, как известно, всегда интригует женщин. А может быть, я в самом деле постиг, что с таким чувством, какое меня охватило, продолжать мою жизнь невозможно. Я запечатал конверт, наклеил марку с белым польским орлом и незаметно вышел на улицу. На углу я обернулся. Наш дом с вывеской "Антикварные предметы" был залит оранжевым светом заката, и окна горели, словно в комнатах был пожар. Вдруг я увидел ее. Она стояла наверху, в открытом окне своей комнаты. Ее черные волосы блестели на солнце. Если бы она знала, какое известие ее ожидает! Когда я еще раз обернулся, ее уже не было.
Я хотел отправить письмо заказным, но оказалось, что почта закрыта. Пока я топтался на крыльце, из ворот вышел Ареле, о котором я уже упоминал. Я спросил: почему так рано закрыли? "Я знаю?" - ответил Ареле. Родители Ареле снимали квартиру во флигеле, принадлежавшем пану Волюлеку, а сам Волюлек занимал верхний этаж дома, где была почта. Я решил постучаться с заднего входа во дворе. "Не надо", - сказал Ареле. "Почему?" - "Там нет никого". - "Куда же все подевались?" Ареле посмотрел на меня, потом посмотрел на небо. "Знаете что, пан Юзя, - сказал он, - уходите отсюда. А то хуже будет".
Мы сидели на скамеечке перед воротами, Ареле грыз семечки, а я думал о письме, которое лежало у меня во внутреннем кармане. "Когда возвращается пан Шимон?" - спросил он. Я пожал плечами. "Он обещал мне привезти галоши". Я поинтересовался, зачем ему галоши.
"Потому что, - сказал Ареле, - в Америке все время идет дождь".
"В Америке?"
"Ну да. Там же рядом океан. И зимой вместо снега идет дождь". "А что вы там будете делать?" - спросил я.
"У моего отца специальность. Он будет работать по специальности. Поработает немного, а потом станет начальником почты. Как пан Волюлек… Слушайте, пан Юзя, - проговорил он. - Я что хотел сказать. Только это между нами. Пана Волюлека увели".
"Увели? Куда?"
"Я знаю? Пришли красноармейцы и увели". Он добавил:
"И вашего профессора арестовали. И…" Я ничего не понимал.
"Татэ говорит, пока можно, надо ехать в Америку. Потом будет поздно. Ладно, - вздохнул он, - пойдемте, я вас проведу…"
Мы вошли через заднюю дверь в контору, Ареле взял штемпель, похожий на молоток, проверил дату и ловко стукнул молотком по письму.
"Заказное", - сказал я.
"Заказное так заказное. С вас два злотых".
"Но ведь я наклеил марку".
"Ну и что? - сказал Ареле. - Марка маркой, а плата само собой. Такой порядок".
На другой день неожиданно прибыл мой отец.
В этот раз он приехал налегке, поставщики отказали ему в кредите, и его прибытие и последовавший за этим отъезд вместе со мной означали, как вскоре выяснилось, столь решительный поворот событий, что все происходившее доселе кажется мне теперь лишь малозначительным предисловием; постараюсь, однако, не забегать вперед. У меня были какие-то дела в городе, я пытался узнать, что случилось с профессором Головчинером, ничего не узнал и бродил по улицам, не зная, что мне делать, но когда наконец я отправился домой, меня ожидало по дороге еще одно происшествие.
Уже издалека можно было заметить толпу, стоявшую перед домом овощного торговца. Били в бубен. Я протиснулся между людьми, на крыльце был разостлан ковер, на ковре и вокруг крыльца, под большой акацией, воздев руки и закрыв глаза, танцевали хасиды. У одного из танцующих на плечах сидел мальчик и колотил в бубен. А в окне мезонина за стеклом стояло искаженное, с выпученными глазами лицо рабби Менахема-Мендла из Коцка.
Я взбежал по лестнице и открыл дверь в комнатку с птицами как раз в ту минуту, когда раздался звон стекла. Бряканье бубна на улице прекратилось, и в комнату ворвался вздох толпы. Реб Менахем-Мендл в белой одежде стоял перед разбитым окном, вознеся над головой свои окровавленные руки. "Принеси мне воды и бинтов, - сказал он не оборачиваясь, - где ты там?.." Очевидно, он думал, что вошел шамес.
Я заметался по коридору, Файвела не было ни на кухне, ни за перегородкой. Он сбежал, убоявшись великого гнева, в который впал рабби. На плите стояло сложное сооружение из стеклянных реторт и трубок для приготовления снадобий; кроме того, я это знал, рабби занимался алхимией.
Кое-как я обмотал его руки платками. Праздничный наряд рабби с нашитыми на груди священными буквами был запачкан кровью. Вдруг он оттолкнул меня и закричал в окно:
"Безмозглые ослы! Прочь с моих глаз!"
Голос его сорвался, он топал ногами и тряс над головой замотанными в окровавленные тряпки руками.
"Что вы тут собрались, марш отсюда! Отправляйтесь к врачу! К черту, к дьяволу, к психиатру… Я вам не врач!"
Снизу раздался гнусавый голос:
"Рабби, что нам делать?"
Он повернулся ко мне, тяжело дыша.
"Ах это ты, - сказал он, словно только что узнал меня, - представляешь себе, они меня не выпускают… Я вам больше не учитель! - загремел он снова. - Я вам не рабби!.. Я старался вам помочь как мог, все бесполезно… Вы недостойны вашего учителя!.. Олухи! Безмозглые скоты! Идите и молитесь вашему всевышнему, ваш всевышний не имеет ничего общего с истинным Богом!"
"Труби, - сказал он, - труби в шофар".
И так как я медлил, он крикнул:
"Труби, говорят тебе!"
Я взял рог, на котором были выгравированы слова псалмопевца: "Радостно пойте Богу" - и затрубил.
"Слышите? - закричал реб Менахем-Мендл. - Вот!.. Вы думали, что это трубный глас Мессии, а это всего лишь мальчишка, недоучившийся художник, сопляк, дудит в бычий рог!.. И так всегда будет с вами! Вы думаете, что земля вертится ради вас и что у Бога нет других забот, как только слушать ваши вопли, глядеть на ваши танцы-шманцы, вы думаете, Бог существует ради того, чтобы вас кормить и поить и беречь от коварных гоев, чтобы любоваться на вас и млеть от восторга, слушая ваше гнусавое пение? Так вот, нет! Бог изгнал из Эдема первых людей, потому что это были взрослые люди, для которых настало время собственных забот, время жить и время умирать! Суровый отец, он сказал им: я вас породил, я вас вырастил, хватит! Теперь живите своим умом - и марш отсюда! Трудитесь в поте лица своего… А меня больше нет! Мое жилище на небе, и как Моше не увидел моего лица, так и вы меня больше не увидите, не посмеете бить поклоны перед моим изображением, не посмеете произнести вслух мое имя. Вот что такое Бог, Бог Израиля!.. Прочь от моего крыльца, не то я возьму сейчас эти осколки и вот этими руками забросаю вас, говноеды, ослы безмозглые…"
"Рабби, - простонал голос внизу, - на небе висит хвостатая звезда, скажи: что нам делать?"
"Звезда? Ну и что, что звезда! При чем тут Бог? Вам непременно хочется, чтобы во всем был Божий знак! Слава Богу - у него есть другие заботы…"
Он уперся руками в подоконник, точно собирался выпрыгнуть наружу и расклевать толпу своим загнутым книзу, как клюв, носом. Потом обернулся ко мне, сверкая выпученными глазами… и я уж не знаю, чем это все кончилось: я почувствовал, что лучше убраться подобру-поздорову.