Страх у неё постепенно прошёл и со временем почти забылся, как дурной сон утонул где-то на самом дне души, но всплыл, вспомнился после – в самую неурочную минуту. Когда в первый раз первого мужа своего обнимала, подумала о маленьком и представила: лежит на спинке голенький сынок и ножками сучит, радуется. Ножками перебирает и на глазах растёт, и вот уже лежит её большой сын в дорожной пыли с простреленной головой, а ногами всё так же быстро-быстро…
Может, потому и не родился сынок, что испугался: кому захочется явиться на свет, если ему преждевременная гибель суждена? Убили маленького загодя…
Куда в прошлое ни посмотри – всюду горе, везде мука. Нужна ли такая жизнь? Кто её выдумал, за какие грехи послал людям? Или сами они такую её творят?
Все виноватые, не одна Марья…
Навалилась тьма, как наказание. Наказанию быть, знает баба Поля. Оно неизбежно; она примет его, но боится; помолилась бы, но не знает, не может понять своей вины; поймёт, когда пройдёт, как Марья, через одиночество и подступит к последней своей черте.
Но судный час ещё не настал…
Может, выйдет ей оправдание?
Матвеев, когда с Тимофеем Несторовичем прощаться приходил, одну свою юбилейную награду прямо в коробочке в гроб положил, подсунул в изголовье, чтобы не заметно её было. Полина Филипповна увидела, не поняла: что и для чего товарищ Тимофея делает. Матвеев на её молчаливый вопрос пояснил:
– Вот, значит, нам, которые не убитые оказались, награды в оправдание дают. Нельзя Тимофею туда без документа; значит вот: за его жизнь полагается.
Заботился Матвеев, что мёртвые плохо примут Тимофея за то, что долго жил на свете и без уважительной причины.
А что она, какой в её жизни резон?
Сна нет долго.
Душа, придавленная печальными мыслями, все эти дни влекла, будто в гору, груз памяти – воз, набитый прожитым до краёв; горькое, солёное и сладкое перемешалось в нём, образовало ту смесь печали и тоски, что разъедает, как ржа, сердце, наполняет его безысходным чувством утери всего, невозможности переменить хоть малую толику того, что прожито. В этом прожитом память хранит и нужное, и ненужное – столько всего, что кажется: всё, что тебе отпущено, уже сбылось и на будущее ничего не осталось. Кроме разве смерти. Но свою смерть, к счастью, никто не вспомнит…
Не помнить – нельзя, но и жить только прошлым – тоже нельзя. Как подарок, как продление жизни принесла Валентина ей свою заботу, и баба Поля совсем не чувствует себя неловко оттого, что она, выходит, рада чужой неустроенности. Всё образуется, какие их годы…
Баба Поля просыпается рано, вместе с солнцем, и начинает ждать. Утром мысли светлее и проще: "Погляжу на жизнь, какая она будет дальше. Ишь, чего удумала: помереть скорей хотела. Не нужная никому. Совсем из ума выжила. Валентине вон – нужная. Серёжке – нужная. Да мало ли ещё каким людям на доброе дело сгожусь".
Баба Поля поднимается с постели, наводит в квартире порядок, затапливает печь, готовит завтрак… Стрелка часов наконец переползает цифру семь.
"Скоро уж…"
Баба Поля идёт отпирает дверь, проходит к калитке, отодвигает задвижку, выглядывает на улицу.
Там, у забора, никого нет. Лишь весенний ветер, шаля, гоняется за прошлогодней листвой да пробежит тень, неотступно следуя за сверкающим на солнце автомобилем.
Баба Поля возвращается в дом, садится у окна, выходящего на улицу. Ждёт.
Кошелёк
Часть 1
Глава 1
Егор Кузьмич, обходя слишком уж грязные после дождя места, крупно, не по-стариковски, шагал по направлению к магазину, когда увидел у себя под ногами кошелёк. Земля на весеннем солнышке подсыхала быстро, на утоптанных бугорках она уже чиста, как обновлённый глиняный пол в горнице, – на таком бугорке, словно его кто нарочно положил, лежал серый, в тон земле, неприметный потёртый кожаный кошелёк. Сбруев и не узрел бы его, если бы не блестящие шарики металлической застёжки.
Егор Кузьмич остановился, огляделся кругом – нет ли поблизости шутника, желающего посмеяться над стариком, носком сапога перевернул находку, нагнулся и, всё еще не доверяя случаю, взял чью-то утерю в руки. Куда утóпала растеряха? Прямо перед Сбруевым, в десяти шагах, был сельмаг, главное торговое заведение райцентра, левее сельмага – хлебный магазин, правее, чуть поодаль и несколько вглубь от ряда, – керосиновая лавка.
Пошёл прямо, зажав кошелёк в кулаке. По скрипучим деревянным ступенькам поднялся на крыльцо, пропустил топавшую из дверей деревенскую бабу с корзиной в одной руке и с льняным мешком в другой – в мешке озабоченно ворочался и хрюкал поросёнок; вошёл в магазин, пригляделся. Два небольших окна по обе стороны от входа освещали прилавки и продавцов, здесь же, у двери, было сумрачно, особенно по левую руку, потому что свет заслонялся круглой, обитой железом, печью.
Народу в магазине всегда было полно: ни один райцентровский житель не обходился без того, чтобы не зайти сюда за солью, чаем, крупой или макаронами, за растительным маслом, спичками и прочими каждодневно необходимыми товарами.
Деревенские, приезжавшие на базар, который располагался через дорогу от магазинов, тоже шли сюда, но преимущественно за ситчиком, нитками, иголками, мылом – за всем тем, что сама деревня не производит. Были здесь и случайные бабы и старухи, у которых выдалась лишняя минута, чтобы зайти и поглазеть, ну и языки размять, конечно.
Егор Кузьмич изначально и шёл в сельмаг, но по особому случаю: в этот день он получил пенсию, свои тридцать восемь рублей и пятьдесят шесть копеек, новыми деньгами, и намеревался отметить, по обыкновению, праздничное это событие покупкой бутылки водки. Или, соответственно настроению в момент общения с продавщицей, "кисленького" – вина, в этом случае покупал две бутылки, чтобы добрать градусы. Три с полтиной на "лекарство" у Егора Кузьмича были отрезаны с самого первого дня, как он вышел на пенсию. Кроме пенсии были у него ещё приработки: в зиму он топил в кочегарке, которая обогревала главные учреждения райцентра – райком, исполком, гостиницу и типографию. Когда кочегарку закрывали на летний ремонт, Егор Кузьмич брал в руки топор и рубанок – правил оконные рамы соседям, ремонтировал кадушки и бочки, обеспечивал старух тарой для солений. За это умение Егора Кузьмича прозывали Бондарем, и многие настоящей его фамилии даже не слыхивали.
Егор Кузьмич не жадничал, за работу брал столько, сколько давали знающие цену копейке бабы, такса устанавливалась и поддерживалась как бы сама собой, по справедливости. По случаю своих трудовых доходов праздники Егор Кузьмич устраивал себе еженедельно, по субботам. В этот день он брился с утра, потом покупал в магазине зелье, день проводил в обычных трудах, а вечером шёл в баню, в казённую. Раньше он топил свою, потом, когда открыли коммунхозовскую, стал ходить туда – канители меньше и дров на зиму не так много заготовлять надо. Опять же, парная – дело рук Кузьмича, пар в ней отменный, как в домашней; мужики, напарившись до потери сознания, красными раками выбирались в раздевалку, падали в изнеможении на широкие лавки, охолонув и придя в себя, делились впечатлениями, поминали Бондаря:
– Ма-а-стер!
– Угу, я тоже чуть Богу душу не отдал.
Находился и знаток:
– А вот ежели бы пар из-под полка шёл, тогда бы иной коленкор, тогда бы не так обжигало шкуру, а постепенно до нутра…
– Э-э, не скажи, – перебивал его другой специалист по баням, – вот у нас была каменка…
Разгорался спор, и в предбаннике порой становилось горячо, как в парилке. Кузьмич, если случалось быть тут же, отмалчивался и на замечания, и на похвалу, словно бы не слышал, о чём речь, вообще никого не слышал, брал тазик и веник и шёл мыться.
После бани Егор Кузьмич наливал стопку своей старухе, с остальным содержимым бутылки управлялся сам.
Бондарь не слыл пьяницей, парная и водка взбадривали ему тело – и только. На похмелье он ничего не оставлял, голова по утрам у него не болела. Особенной страсти к выпивке у Кузьмича не было, и свой распорядок он завёл как символ, как реальное доказательство достигнутой, наконец, благополучной и сытой жизни. Он помнил, что лишь по великим праздникам мог позволить себе напиться его отец, зато богатеи пили когда хотели.
Собственно богатеев в деревне было не густо, а если поразмыслить, то и вовсе один: Демьян Воронцов. Дом у него был не дом, а палаты; поля немереные; свои торговые ряды в городе и ещё бог знает что и где. Воронцов сам не пахал и не сеял, наезжал в деревню обыкновенно осенью, следил, чтобы урожай с его полей был убран весь до зёрнышка. Демьян, говорили с завистью мужики, всегда сыт и пьян. Известно было деревне, что Воронцов без рюмки "Смирновской" к обеду не прикасался.
Конечно, с Демьяном Егор Кузьмич не мыслил тягаться, просто он почувствовал, что настало и для него, крестьянского сына, такое время, когда хлеб и сало на столе в достатке, и достаток этот не оскудеет, если позволить себе кое-какие вольности. В надёжности житие Егора Кузьмича не уступало купеческому, в чём он и убеждался каждую неделю, заходя в магазин за бутылкой.
Находка нарушила правильное течение праздничного дня, выбила Сбруева из ровной душевной колеи: чтобы найти хозяина кошелька, надо было сказать о кошельке принародно. Егор Кузьмич и смолоду-то не был разговорчивым, а с накоплением жизненного опыта и вообще взял себе за правило: лишнего не говорить, а лучше и вовсе помалкивать. Давно ли за неудачное слово можно было языка лишиться вместе с головой? Но деваться некуда:
– Бабы, кто потерял кошелёк?
Несколько ближних женщин обернулись.
– Кошелёк?
– Какой кошелёк?
Егор Кузьмич разжал кулак.
– Ну-ка, ну-ка, – заинтересовались женщины, – давай к свету.