В этот день, возвращаясь из редакции, он еще заехал в больницу к матери, где пробыл около двадцати минут – на большее его не хватало, хотя он и мучился потом и, уже уходя, знал, что будет мучиться.
Потом заскочил в стоматологическую поликлинику, но талонов уже давно не было, а регистраторша оказалась на редкость зловредной особой, к тому же, видимо, мужененавистницей, так что возникало впечатление, будто слова об острой зубной боли в устах у рослого бородатого мужчины доставляют ей невиданное наслаждение. Так ничего и не добившись в поликлинике и высказав под конец этой особе все, что он про нее думает, он помчался в гастроном, вспомнив, что на ужин ничего нет, сопровождаемый все тем же мелким дождем. Было около семи, и опустевшие полки, так же как опустошенные лица продавцов, словно бы говорили о битве, еще недавно разгоравшейся у прилавков. Павел Сергеевич купил банку килек в томате и буханку зачерствелого черного хлеба.
В довершение ко всем прочим прелестям жизни лифт не работал. Поднимаясь пешком на свой седьмой, он почему-то вспомнил соседку с шестого, которая одно время попадалась ему на лестнице, когда он пешком спускался вниз за газетой. Они не здоровались, но улыбались друг другу. Вернее, улыбалась она, а он только хмурился, так как мускулы лица отвыкли от обыкновенной дружеской улыбки. Эта соседка уже давно куда-то исчезла, и не у кого было даже спросить куда, вернется ли, что с ней случилось. Никого из соседей по подъезду он не знал настолько, чтобы затеять этот разговор.
В квартире стоял запах нежилого помещения. Павел Сергеевич открыл форточку, поставил на плиту чайник и, даже не сняв плаща, принялся за кильку в томате, которую ел прямо из банки, заедая горьковатые консервы большими неровными ломтями черного хлеба, отрываемыми прямо от буханки. Женщин в доме не было – он мог себе это позволить. Зуб как-то сам собой прошел, и это даже немного огорчило – надо было чем-то наполнить мозги.
Он включил телевизор, уселся за столом напротив, открыл поздние безрадостные дневники Толстого и стал читать, изредка бросая взгляд на экран, где бесновались у микрофона "Бравые ребята", одна из очередных рок-групп…
Странно, что этой ночью ему снились сны. Прежде они ему, возможно, тоже снились, но он их, просыпаясь, тут же забывал. А на этот раз помнил, хотя и смутно, словно сквозь пелену бредовых видений. Получалось так, словно бы его сны наконец-то обрели долгожданную форму и потому остались в сознании, прежде же реяли бесформенные и неузнанные. Ему снилось, что он ищет место, где можно укрыться, – и такого места на Земле нет, кроме… кроме странных натюрмортных пространств, куда можно было нырнуть и затаиться, ощутив всем телом, каждой жилкой и нервом глубокое спокойствие. О, как там было легко дышать и как, засыпая в прекрасном мире под пение яркооперенных птиц, укрытый и защищенный постройкой, напоминающей античный храм, он ощутил вдруг всю неистовую силу охватившей его любви и с недоумением вспоминал, проснувшись, кого же он так умопомрачительно любит, он, которого мать и бывшая жена постоянно упрекали в черствости (а он втайне считал, что они еще не все в этом плане о нем знают), бесчувственности, холодности. Странно-трогательное детское личико соседки возникало где-то в центре, она улыбалась ласково и наивно, и он слушал, замирая, этот живой, пленительный, прозрачный смех, переходящий в звон капели, в блики солнца на речной глади, в узор снежинок, медленно падающих на ладонь…
Утром он позвонил Турскому и сказал, что ему хотелось бы снова прийти в его мастерскую, необходимо кое-что уточнить. Художник, казалось, вовсе не удивился, словно ждал этого повторного визита, и назначил Павлу Сергеевичу для встречи следующую среду.
Этой второй встречи Павел Сергеевич ждал с нетерпением. Казалось, она что-то должна была изменить в жизни и в нем самом, приоткрыть какую-то потаенную забытую дверь, за которой спасение. Но когда он пришел в мастерскую и вновь увидел холсты, то с тайным облегчением ощутил все то же разочарование и скуку. Ничего в этих работах не было. Он просто все придумал, нафантазировал во сне. Жизненный нерв был в этих натюрмортах полностью умертвлен, контакты с живой, страдающей и мучающейся личностью отсутствовали. Как ни пытался Павел Сергеевич себя накачать, чтобы хоть что-нибудь ощутить, ничего не выходило, в душе было пусто и холодно. И лишь взглянув на тщедушную, устало нахохлившуюся фигурку хозяина, на его круглую голову с пухом и большие детски прозрачные глаза, он немного оттаял и подумал вдруг (впоследствии сам факт возникновения подобной мысли у него, человека достаточно трезвого, очень его удивлял), что, по всей видимости, ночные миры художника и его самого по неизвестной причине соприкоснулись. И художнику удалось этот мир запечатлеть.
Простившись с Турским, обменявшись с ним на пороге мастерской взглядами, которые по заинтересованности и теплоте явно не соответствовали тому впечатлению, которое каждый произвел на другого, Павел Сергеевич ушел с тем, чтобы больше сюда, в эту мастерскую, не приходить. Заметку о Турском, профессионально грамотную и написанную хорошим слогом, по заданию редакции подмахнул Коля Зачеткин.
А через некоторое время к Павлу Сергеевичу вернулась его бывшая жена, сначала "ненадолго", но время шло, а она не торопилась уходить, пропылесосила ковер, стерла пыль с подоконника и стала ждать его вечером с ужином. Теперь у них, хотя они официально не зарегистрировали свой повторный брак, снова было все "чудненько", как говорила жена по телефону подружкам. Иногда, после особенно трудного дня, редакционной нервотрепки, тяжелых раздумий над бездарно проживаемой жизнью, Павлу Сергеевичу снова снился тот сон, где в прекрасном, закрытом от чужих натюрмортном пространстве он обретал спокойствие, тихую радость и любовь к полузнакомой женщине. Однажды морозным зимним вечером он даже погнался за какой-то женщиной, вышедшей из их подъезда и чем-то, то ли шапочкой с нарядным помпоном, то ли легкой походкой, напомнившей ему соседку. Женщина перепугалась, резко повернула голову в вязаной шапочке, и он догадался в темноте, что это не она, хотя было в лице незнакомки что-то неуловимо сходное с соседкой. Ему даже подумалось, что если он спросит у этой чужой испуганной женщины об исчезнувшей соседке, то она должна непременно что-нибудь о ней знать. Но это было уже из области бреда, и столько-то благоразумия, чтобы не ставить себя и ее в глупое положение, у него оставалось. Просыпаясь утром с головной болью, тупой унылостью и нежеланием начинать день и что-то делать (но отчего? Отчего? Он не болен, не под следствием, не стар!), он теперь все чаще думал, что именно в снах переживает нечто настоящее и подлинное, а его бессмертная душа, как смерть у Кащея, словно бы отделилась от тела и жила сама по себе в далеких загадочных краях. И все чаще ему хотелось войти каким-нибудь сумрачным, блеклым днем в мастерскую Турского, ощутить запах краски и пыли, окинуть взглядом маленькую фигурку взволнованного художника с настороженно-доверчивыми глазами и затем погрузиться в загадочный мир его картин, поплыть, расслабиться в яркой и счастливой их прозрачности, и чтобы прохладные воды сомкнулись над его головой…
Из цикла "Не читатель, а писатель"
Триптих
Амбивалентность
Философское образование прояснило для Андрея Геннадиевича только одну несомненную вещь – что никто ничего не знает. То есть не знает существеннейшего, а ерунды – сколько угодно! И самые глубокие, умные и честные из философов просто осознавали это свое незнание сильнее, чем прочие. Вот и все различие. Лучше, может быть, его не осознавать? Жить себе и жить, не задавая вопросов?
Мало ему было этого, затрудняющего жизнь незнания! Он имел еще несчастную слабость: писал прозу и прятал в стол. Никому, в сущности, не мешал. Печатать это в прежние времена было невозможно. Не из идеологических соображений, о нет! Просто существовали очень серьезные корпоративные заслоны. Не наш? Так сиди себе в сторонке. Он и сидел.
Но с некоторых пор его прозу стали потихоньку печатать. Вышла книга. Правда, небольшим тиражом, и гонорар смехотворный.
Но один ехидный институтский сотрудник, завидев его в коридоре, процедил новенькое приветствие:
– Здрасьте, господин писатель!
Еще одна напасть! Не уважаемый, хоть и весьма низкооплачиваемый, ученый грозящего вот-вот рухнуть академического института, а писатель, что звучит уже почти комично. Дескать, не читатель, а писатель, как чукча. И ведь взрослый, реализовавшийся человек! Доктор наук. Выпустил несколько книг по теории литературы. А тут вдруг – беллетристика. Да какая! Все про любовь, любовь, любовь!!!
Он очень надеялся, что жена и дочь его книгу только перелистают. Жена как-то вообще не верила в серьезность его писательства. Дочке же было не до того. Замучило желание лидировать в группе очень подкованной аспирантской молодежи, занимающейся политологией. Она привыкла быть лучше всех, но тут вперед вырвались другие, причем тоже девицы, что дочку особенно терзало.
Она целые дни проводила у компьютера, часами сидела в Интернете, выуживая политические новости. У них шла какая-то своя крупная игра. Молодые дамы в будущем метили, вероятно, на пост премьер-министров…
Но обе – и жена, и дочь – его книгу, как ни странно, прочли, хотя подробного разговора о впечатлении не было. Да он и не хотел таких разговоров. Он их избегал не из-за того, что был не уверен в себе. Напротив, был даже слишком уверен. И не нуждался в том, чтобы жена и дочь его "по-семейному" одобрили.
Но он по каким-то неуловимым признакам понял, что обе усекли одну ужасную, тщательно скрываемую им всю жизнь вещь: он их не любил!