Он явился в Петербург для объяснения. Встреча с княгиней была ему совершенно необходима. От того самого приятеля-аристократа, который тайком пописывал стихи, он узнал о маскараде, где Мятлевы будут непременно, и поспешил туда явиться.
Его пропустили: у него много было почитателей среди знати. Но вид его был странен. Это был вид человека, который, постоянно думая о чем-то своем, не озаботился тем, чтобы выглядеть прилично: штиблеты в пыли, перчатки потерты, сюртучишко совсем ветхий и вышедшая из моды круглая шляпа. Но взгляд настолько горяч, что гости, наряженные в маскарадные костюмы, случайно взглянув на этого "диковатого господина", опускали глаза и потом оглядывались вслед – что за птица? Впрочем, его одежду можно было при желании тоже принять за маскарадную. Он выглядел как средневековый пилигрим.
Издалека он увидел идущую сквозь толпу княгиню – в красном с золотым шлейфом платье и без маски на лице, хотя все кругом были в масках. Она приметила художника, и они устремились друг к другу. Лицо княгини было взволнованным и надменным.
– Давно вы из Италии?
– Вчера.
– Мы вам теперь ничего не должны?
– Я ваш вечный должник.
Она поглядела на него, пытаясь понять, обычные ли это слова светского этикета или за ними нечто большее.
– О нет! Вы переплатили! Ваши новые пейзажи, в особенности присланный последним…
Он задохнулся.
– Простите. Я неважно себя чувствую. Какие-то приступы… Но там все правда. И вы умеете это читать, раз вы оценили даже… даже "Пейзаж с хатами".
Во взгляде княгини победила надменность.
– Вы поставили меня в очень неловкое положение. Должны же вы понимать…
Художник не дослушал.
– Помните, вы говорили, что не можете без моей картины? Я… я, кажется, не могу без вас.
Он выговорил наконец то, что хотел, и неловко улыбнулся.
Княгиня покраснела, нахмурилась и вдруг вся просияла: лицо, улыбка, смуглые плечи, красное платье с позолотой шлейфа, – все вспыхнуло и обдало художника светом и жаром. Склонившись к нему, она что-то тихо проговорила.
Проходивший мимо этой пары тайный советник Клюев, наряженный в костюм восточного звездочета, навострил уши и услышал отдельные слова:
– …мою душу… это лучшее…
Пока княгиня шептала, взгляд художника из требовательного, гневного, настойчивого превратился почти в молитвенный.
Он схватил ее руку.
– Навсегда, правда?
Она кивнула, чуть улыбаясь:
– Навсегда!
– Бессмертна?
– О да, да, да!
Андрей Попов покидал маскарад в странной для этого места задумчивости. Слуга сказал, что барин забыл взять трость. Тот не услышал, пошел без трости, и слуге пришлось его догонять и чуть ли не насильно отдавать эту злополучную трость. Лицо княгини, улыбающееся, растерянное, гордое, сияющее, стояло перед его глазами.
Через день он снова уехал в Италию. Его лучшие творения были еще впереди.
Деньги, полученные от князя Мятлева он употребил на строительство странноприимного дома, где одна из небольших комнат с голубыми штофными обоями и видом на Адриатику всегда была в его распоряжении.
Крестьянка-барышня
Злословили о соседях-помещиках. Почти все они были людьми старого толка и у молодых вызывали удивление, а часто и злую насмешку.
Иван Горецкий, который бывал в своем тверском имении крайне редко, предпочитая английские ландшафты, сказал, что более скаредного человека, чем его сосед Савел Степанович Прыгунов, встречать ему не доводилось. Ключница Горецкого намедни покупала у них яйца, так Савел Степаныч самолично пустился в торги.
– Кого он бережет, так это кухарку.
Молодой граф Воронов привычно охорошился, пригладив блестящие черные волосы, – точно выступал перед парламентом. Ему, недавнему выпускнику Оксфорда, тоже все в деревне было в диковинку.
– Кухарку? Умеет экономить на продуктах?
– Да нет. Говорят, готовит ему какие-то необыкновенные крапивные щи.
Приятели посмеялись над кулинарными пристрастиями провинциальных желудков, а потом поспорили, решится ли Прыгунов продать свою кухарку (которая, по слухам, была ему более чем кухаркой) за кругленькую сумму или все же откажется.
В этой паре Горецкий представлял самый мизантропический взгляд на человеческий род, граф же Воронов был к человечеству менее суров.
– Не продаст, – настаивал он, вызывая взрыв иронии приятеля.
– Не продаст из-за щей?
– Там ведь еще что-то замешано. Даже у скряг иногда имеется сердце.
Но мрачно глядевший на человека Горецкий оказался в этом деле прозорливее. Когда он явился к Прыгунову и предложил ему за Лукерью Абрамову (так звали кухарку) сумму, которую дают за дюжего работника, Савел Степаныч дрогнул. Покряхтел, покрякал, поканючил, чтобы добавили ему несколько золотых рубликов, и продал-таки свою кухарку.
– На что вам, сударь, смею спросить? – полюбопытствовал, почесывая круглую лысину, когда сделка уже состоялась.
– Захотелось, знаете, попробовать щец из крапивы.
Оба были злы и довольны. Савел Степаныч печалился о Лукерье, но радовался барышу. Иван Горецкий радовался, что его худшие предположения о людях оправдываются, но ума не мог приложить, что делать с приобретением. Это была сирота, воспитанная в доме Прыгуновых, по крестьянским меркам, уже далеко не молодая.
Он велел старосте позвать Лукерью, когда та явится от бывшего своего хозяина. Лукерья шмыгнула в его кабинет, зареванная, в повседневной крестьянской одежде, но не в лаптях, а в матерчатых туфлях, пропыленных с дороги. Выгоревшие на солнце волосы и брови, нос "уточкой" и светлые дурашливые ресницы на заплаканных глазах. Некрасиво же его приобретение!
Горецкий схватил со столика флакон с духами и на всякий случай опрыснулся. Потом строго сказал, что намерен дать ей вольную.
Лукерья заплакала безутешнее.
– Не оставьте сироту! Возьмите с собою! Пропаду я на воле.
Горецкому ничего не оставалось, как взять Лукерью в Москву и определить горничной, которая, по правде говоря, была ему совершенно не нужна. Он обходился услугами пожилого, туповатого, но преданного камердинера Василия. Однако работа ей нашлась. Лукерья стирала пыль с мебели, картин и статуэток, а также со старого черного рояля в гостиной, на котором Горецкий вечерами порой музицировал. Вела она себя тихо, он ее почти не видел и забыл о ее существовании.
Однажды, проходя мимо комнаты горничной, он услышал женское пение на французском языке. Пелась с детства известная ему озорная французская песенка, звучавшая неожиданно уныло и протяжно, с грустными повторами в конце куплета, напоминающими вздохи. Приглушенный женский голос был красивого низкого тембра. Горецкий, не стучась, вошел к горничной. Лукерья оборвала пение и испуганно вскочила с диванчика.
– Ты поешь на французском?
– Меня выучила мамзель Жаннет. Гувернантка у господ Прыгуновых.
– Ну-ка, пойдем!
Горецкий привел Лукерью в гостиную и открыл крышку рояля, с которого она сегодня поутру стирала пыль, а он, читая сочинение по естественному праву, рассеянно за этим наблюдал.
Он заиграл песенку, занесенную в Россию, скорее всего, наполеоновскими солдатами. И они вдвоем пропели ее уже не уныло, а живо и даже бравурно – как полагалось и как он певал ее в детстве. В некоторых местах Лукерья его поправляла. Нет, барин, тут не так. Не так вы поете! И Горецкому почти всегда приходилось соглашаться с ее замечаниями. Слух у нее оказался просто редкостным. Не зная французского, она точно усвоила произношение и вытвердила слова. И теперь, не боясь, что ее услышат, пела звучным и свежим контральто. Ну и Лукерья!
Горецкий окинул ее с головы до ног каким-то новым взглядом. На ней была допотопная скуфейка, вытащенная Василием из старых "бабушкиных" сундуков. Но и она сидела на Лукерье ладно. Синий платок стягивал светлые волосы, оттеняя загорелое лицо с веснушками возле носа "уточкой". Робко опущенные глаза с густыми рыжеватыми ресницами. Пожалуй что и недурна.
– Буду заниматься с тобою пением!
Он гулко захлопнул крышку рояля, ощущая прилив сил, какого давно не испытывал. Все же умеют французы зажечь! И сами, должно быть, обогревались этой песенкой в обледенелой Москве.
Лукерья стояла потупившись.
– Да, и попроси Василия, чтобы нашел тебе что-нибудь поприличнее. Что ты ходишь в таких обносках? Впрочем, я сам распоряжусь.
Обещания Горецкий не забыл, и Василию было велено купить для Лукерьи кое-какой гардероб, как-то: платьица, ленточки, чулочки, косыночки и прочую ерунду, которая преобразила нашу крестьянку до неузнаваемости.
Василий, который прежде принес покупки из модной французской лавки, увидев Лукерью, переодетой в "барское платье", долго бурчал, что барин испортит девку. Разве дело – наряжать крестьянку барышней?
Лукерья же и тут показала поразительную переимчивость. Вспомнила, как носила наряды кокетливая мамзель Жаннет, от скуки занимавшаяся пением с бедной способной сироткой, и так же точно повязала шарфик.
Вечером следующего дня Горецкий ждал ее в гостиной, нетерпеливо перебирая ноты русских и французских романсов.
Лукерья вошла, и он обомлел. Молодая и красивая дама стояла перед ним, но не кукольно-жеманная и неестественная, а живая и трогательная в своей застенчивой робости.
Они вновь пропели что-то бравурное, повышающее жизненный тонус, который у Горецкого все последние годы был сильно пониженным. Мрачный взгляд на мир этому способствовал. Да и Лукерье не мешало чуть повеселеть.