– А книги? – вскрикнула Клара. – Загромоздил квартиру книгами. Пусть забирает, или я их выкину!
И рассмеялась – или тому, что он ей все оставляет, или тому, что ей предстоит выбросить его книги (едва ли он их заберет!), Одя так и не понял.
– Поймайте мне такси! – это было сказано другим тоном, холодным и безличным, точно Одя был ее слугой. – Еду за багажом в гостиницу и потом в аэропорт. Один билет надо сдать. Он еще оплатит мне моральный ущерб. Дурная страна, безумные люди! Зачем я здесь?
Одя поймал такси и усадил в него собравшуюся, в роскошных мехах Клару, которая копила силы для новых приключений на житейском и женском поприще. А это, кажется, было исчерпано. Одя Кларе не подошел даже в роли Иосифа. Она его просто проигнорировала. Усевшись в такси, она с ним не попрощалась, не поблагодарила за хлопоты, он был для нее теперь "табуреткой", которую она отпихнула ногой, вставая, и сделала это не по злобе, а по невниманию и равнодушию.
Одя все же пробормотал:
– Прощайте!
Но ответа не последовало.
* * *
Была поздняя непроглядная ночь, когда измученный Одя добрался до дома Учителя. Однако окошко Ксан Ксаныча – одно из двух во всем доме – еще светилось. Он не спал.
Одя не стал даже размышлять на тему, прилично или нет заявляться к Учителю в столь поздний час. Он был полон решимости и позвонил бы в дверь, даже если бы окошко не светилось. Его неудержимо влекло к завершению, к исчерпанию сюжета – сюжета его взаимоотношений с несколькими важными для него людьми, сюжета поисков тепла и участия, сюжета всей его жизни.
Вот сейчас Учитель скажет:
– Володя, хотите уйти вместе со мной?
И он тотчас согласится.
Сюжет их жизни завершен. Любовь, столь ценимая и им, и Учителем, – навсегда потеряна. Впереди – мрак, такой же, как эта ночь. Учитель прожил тысячи жизней, он понял язык травы и букашек, грозовых раскатов в летние сумерки и соловьиного цоканья в березовой роще. Он пережил ужасы войн и природных катастроф, истребление целых народов и случайную смерть подростка, пораженного молнией, он впитал все миазмы ненависти во время терактов, все отчаяние самоубийц, все бесплодные муки отвергнутых влюбленных… Он все это понял, прочувствовал, пропустил через себя. (Во всяком случае, воображению Оди так представлялось.) Вот сейчас он увидит яростного Бога, которому вся эта кутерьма безмерно надоела, все опостылело, как и ему, Оде. Только бы Учитель не отказал ему в возможности уйти с ним вместе. Только бы…
Одя позвонил. В тишине спящего дома, спящей предвесенней Москвы звонок прозвучал, как колокол, как набат. И Учитель открыл почти тотчас, словно ждал этого звонка, ждал Одиного прихода.
– А, Володя… – пробормотал он, запахивая коричневый плюшевый халат. – Вы ловите мысли? Я про вас только что думал. Зря я на вас тогда накричал. Вы… Вы… Как бы это? Вы – простодушный. А вовсе не злокозненный, как мне поначалу показалось. Ничего заранее не продумываете, а тем более не подстраиваете. Верно?
Одя так разволновался, что не мог ответить. Промолчал.
– Проходите, дружок! Какой вы промокший, встрепанный.
Учитель попытался улыбнуться, но у него не очень получилось. Одя, дрожа всем телом, вошел.
– Пойдемте-ка на кухню. Чай будем пить. Вон как вы замерзли – зубами стучите. Вам, кажется, тоже не спится?
– Мне… Я… – забормотал Одя, глотая внезапные слезы. – Вы не сердитесь? Простили?
– Э, ладно. Что вы как барышня!
Учитель поставил перед Одей большущую фарфоровую кружку с красной розочкой на боку.
– Давайте лучше выпьем крепкого цейлонского чая с хлебом. Есть колбаса. И по стопочке, чтобы не простудились, а? Как полагается мужчинам. Что вы так раскисли, дружок? Ничего. Всякое бывает. Мы же с вами мужчины, Володя. Мы – крепкие мужики. Нас так просто не возьмешь. – Учитель вдруг задумался и замолчал.
– Да, да, правда, – всхлипывал Одя, похрустывая сухариком из тарелки на кухонном столе.
Ксан Ксаныч отрезал ему огромный кусок докторской колбасы, положил его на горбушку белого хлеба. Нашелся и соленый огурчик. Ел он сегодня или не ел? А вот Учитель его обогрел и накормил.
Они чокнулись и выпили красного вина. Тоста не говорили.
– Оставлю вас сегодня у себя, – бурчал Учитель. – Что вам по ночам шастать? А у меня есть комнатка для гостей. Приходите, когда вздумается. Буду рад. Да, все хочу спросить: как вас покороче зовут? Влад? Вова?
– Я – Одя.
Впервые Одя произнес свое тайное имя.
Учитель кивнул.
– Хорошо. Симпатично.
Они пили чай и молчали. Было нечто гораздо более важное и значительное, о чем они не говорили, но что оба чувствовали и что их тайно сближало…
Прибалтийские сны
Ларисе
Ольга с отвращением выключила телевизор. И что происходит в мире? В какой точке пространства ни окажись, везде показывают одно и то же. Члены парламента, взрослые серьезные дяди, – то белые, то черные, то серо-буро-малиновые – ожесточенно тузят друг друга.
Вот и на спокойном прибалтийском курорте экран показывает все те же сцены человеческого безумия, происходящие в этой стране. Не так-то она, видимо, спокойна, как кажется из курортного уголка.
Шарик накаляется – это точно. Ольга по себе чувствовала, что какие-то скрытые энергии начинают прорываться. Выплескиваются наружу. Последний ее живописный цикл…
Она и сама не понимала, как это на нее накатило. Писала залпом, без остановки, словно считывая какие-то давние смутные видения.
Пророки, сивиллы, гадалки. Люди вещих снов, ощущающие веяния судьбы.
Какой-то всплеск неконтролируемых, смутных, но невероятно мощных сил. Да ведь никогда она ни одной сивиллы или пророка не видела. Вспоминались только работы Александра Иванова и Врубеля. Но это ведь не живые, непосредственные впечатления! А ей хотелось, чтобы это обжигало узнаваемостью. Вот она и придала сивиллам и пророкам черты своих немногочисленных родственников, годами сохранявшиеся в ее памяти. Все они, эти родственники, в основном тетушки и дяди со стороны отца, из Харькова, Гомеля, Полтавы, давно уже умерли, а их дети уехали в Израиль или Америку. Это были тишайшие люди, с тихими голосами и неяркими лицами. В детстве они ее часто раздражали. Тетушки, приезжая в гости, шумно восторгались ее "ангельской внешностью" и без конца целовали, что очень ей не нравилось. Глупенькие, добренькие, старенькие тетушки! Большой вальяжный дядя из Гомеля называл ее зайчиком и умилялся ее сходству с отцом.
Ольга героизировала их черты, давала их в ореоле страдания и тайны. Ведь она и в самом деле почти ничего о них не знала. А то, что знала, поражало: как эти тихие люди смогли пережить такое? У вальяжного дяди, пока он сражался на фронте, немцы убили всех родных. У тетушки, бежавшей из Харькова с двумя детьми-подростками, дети погибли от голода. Другая тетушка ездила на фронте за своим мужем – начальником госпиталя, а после войны долгие годы за ним, безнадежно больным, ухаживала… Их простые, суровые, словно высеченные из камня черты можно было угадать в ее сивиллах и пророках.
Черный и золотисто-огненный боролись на этих ее холстах. Семитский тип боролся со славянским. Причем семитский явно побеждал, как победил он и в Ольгиной внешности. Евреем у нее был только отец. Но, взглянув на нее, никто не сомневался, что она еврейка.
Вид был вполне библейский, и с годами яркость ее облика не блекла, а напротив – раскрывалась и утончалась. Волосы сильнее курчавились, глаза разгорались фаюмским огнем, походка становилась все стремительнее. Ольга, дожив до весьма зрелых лет, все еще не вполне определилась ни во внешности, ни в творчестве. Она ждала от себя чудес.
Вероятно, поэтому она словно бы пропустила, не осознав и не загрустив, все моменты женского старения, а жила, как птица, сегодняшним днем и сегодняшним полетом…
"Пророческий" цикл успеха у публики не имел, хотя в узком кругу профессионалов он произвел своеобразный взрыв, заставив снова заговорить о правах реализма и о его магическом воздействии.
Сама же Ольга так вымоталась, что в начале лета устремилась с мужем в небольшой прибалтийский городок, где прежде никогда не бывала. По просьбе мужа им сняли там квартиру какие-то его знакомые. Муж ей случайно сказал, что один сослуживец собирается в прибалтийский городок, и Ольга сразу же решилась тоже туда поехать.
Между тем муж, рассказывая об этом сослуживце (и его жене, которую он тоже несколько раз видел), всегда использовал ироническую интонацию. Они попадали в разряд "мещан", которых, несмотря на новые веяния, не только реабилитирующие, но и превозносящие эту категорию людей, он продолжал глубоко презирать. Муж в этом смысле был из "староверов". И сам занимался вещами немодными и непопулярными – теоретической физикой. Если за границей за нее еще иногда давали гранты, то Нобеля получали почти исключительно люди дела – экспериментаторы. В России же физикам-теоретикам не светили ни гранты, ни тем более премии. Тут оставались только люди идеи и призвания. Прочим же казалось, что Вселенная уже не таит в себе никаких загадок. Все давно раскрыто и растолковано. Осталось только разобраться с хиггсовским бозоном, и все окончательно прояснится. (Муж считал суету вокруг бозона плясками вокруг золотого тельца, так как под него давали особенно "золотые" гранты, а ситуацию в теоретической физике – почти безнадежной. Тут снова нужно было добираться до "начал", которые с течением времени исказились и замутились.) Он работал во второразрядном институте, считался аутсайдером, и более удачливые коллеги делали вид, что его в науке не существует, хотя он со своими вопросами изрядно портил их "законченную" физическую картину…