Павел Пепперштейн - Cвастика и Пентагон стр 20.

Шрифт
Фон

Курский вышел. Он брел задумчиво по санаторскому парку. Сквозь стройные ряды кипарисов и тополей летел пух, его потоки овевали деревья, стенды и полуразрушенные фонтанчики, но старик уже не плакал – он начал привыкать к пуху. В целом, хорошая в этом году выдалась весна. Он вдруг остановился.

– Война, – внезапно произнес он вслух. Это слово вдруг поразило его. Тайная война стариков и детей! Война людей с нечеловеческими существами. Война мужчин и женщин. Война сект. Война спецслужб. Война полов. Война видов. Война времен. Война ночи и дня. Война миров. Война всех против всех.

За мирными деревьями парка, за летящим пухом, за ветхими плакатами, рекламирующими детское здоровье, за тенями и лавочками – за всем этим ленивым фасадом велась жестокая, тайная, беспощадная и бессмысленная война всех против всех, война, которую ВСЁ объявило самому себе.

Вдруг он увидел, что прямо перед ним, между двумя тополями, на фоне можжевелового холма, громоздится огромное, белое, облупленное слово "ПРАВДА" – название санатория. "Эффект калачакры! " – подумал Курский. "Война – это правда. Правда – это война". Он вспомнил строки из поэмы Заболоцкого "Ладейников", которая когда-то нравилась ему:

Ладейников прислушался: над садом
Шел тихий шорох тысячи смертей.
Природа, обернувшаяся Адом,
Свои дела вершила без затей:
Жук ел траву, жука клевала птица,
Хорек пил мозг из птичьей головы,
И ужасом истерзанные лица
Ночных существ смотрели из травы.

Он прожил всю свою жизнь в недрах этой войны, этого ада. Какие-то люди зачем-то убили его родителей. Другие люди зачем-то убили родителей Иоффе. Они сделали это исключительно ради войны, ради ее вечного продолжения. В течение жизни он видел сотни убитых, задушенных, отравленных.

Им объявили войну, и он охотился на тех, кто убил их. Для чего? Ради справедливости?

Нет, для того лишь, чтобы продолжалась война – между казаками и разбойниками, между преступниками и полицией. В старости он хотел выйти из войны, уединиться, дезертировать, уйти на покой.

Он выдумал себе мирную, просветленную ста рость в прозрачном ожидании мирной смерти.

Старость наедине с морем, минеральной водой и овсянкой. Но тут явилась свастика – это цепное колесо жизни, "крест с пальцами", как говорит народ, – и она стала затягивать его обратно – в войну, в жизнь. Он чувствовал, что свастика раскручивается, набирает обороты и происходит ее заявленное превращение в спираль, в воронку, в смерч, в торнадо.

Ему захотелось дойти до автостанции, сесть в такси и уехать к себе, в домик под Алупкой, и там забыть про свастику и красивых женщин, про трупы пенсионеров, про распадающиеся виллы, про полковников КГБ, про подростков и стариков…

Ему захотелось дезертировать.

И тут он увидел двух мальчиков лет семи, которые были поглощены игрой: они бродили, согнувшись, по асфальтовой площадке перед словом "ПРАВДА". Старый асфальт везде покрылся сложной сеткой трещин, кое-где вспучился, выпуская траву, кое-где разошелся, как ветхая кожа.

Трещины то разбегались паутиной, то ветвились, как тени деревьев. Все эти трещины – глубокие и мелкие – наполнены были белым тополиным пухом.

Мальчики держали в руках зажигалки, щелкали ими и поджигали пух – он быстро, с легким треском, возгорался, и огоньки бежали по ручейкам пуха, словно горящие сигналы проносились по сети, по микросхеме…

Была ли это война? Неужели эти мальчики воевали с пухом? Нет, они делали это не ради войны.

Они занимались исследованием. Увлеченные глаза детей следили за путешествиями огня, за превращением пуха в легкий дымок. Их деятельность не укладывалась в рамки войны, хотя, возможно, это было начало войны, ее зародыш. Она начинается в играх мальчиков. И война, возможно, есть лишь исступленное исследование мира.

Курский решил довести это дело до конца.

"Анатомия! Биология! – бормотал он. – Изучи ее – до конца".

В квартире Шнуровых он нашел в дверях записку от Лиды: "Дорогой СС! Вы упустили одну, и причем самую лучшую, рифму к слову "свастика " – "мистика". Эта рифма кажется мне самой красивой и самой осмысленной. Мое предложение не было пьяным бредом и оно остается в силе.

Навещайте. Лида".

Не успел он прочесть и спрятать записку, как в дверь постучали. Вошли Лыков и Гущенко с веселыми лицами.

– А чего такие веселые? Нашли, что ли, чего? – спросил Сергей Сергеевич.

– Ничего не нашли, но портвейна выпили, – увлеченно ответил Лыков. – И все гадали, под каким названием войдет это дело в историю угрозыска:

"Дело ветеранов" или "Дело свастики"?

– А может быть, "Дело отставного полковника " или "Дело подростков"? Выбирайте на свой вкус, – Курский с улыбкой пожал руки ребятам.

– Неужели все еще подозреваете директора? – спросил Гущенко.

– Почему бы и нет? Я сегодня был у него. Он действительно человек, наверное, хороший, добрый, но…

– Что?

– Но не в себе.

– Это новость. Никто за ним ничего такого не замечал. Разве что его любовь к Лиде… Но она такая красавица, кого угодно с ума сведет.

– У меня, ребята, глаз наметанный, – Курский усмехнулся. – Шизофрения – профессиональная болезнь разведчиков. Да вы сами представьте себя на месте разведчика. "Семнадцать мгновений весны " смотрели? Живешь так годами, носишь черСВАСТИКА ный мундир, повязку со свастикой, говоришь понемецки, и сам порою в толк не возьмешь, кто ты – Макс Отто фон Штирлиц или Максим Максимыч Исаев.

Лыков захлопал светлыми ресницами, изображая радостное изумление:

– Так он – фон Иоффе Герман Фашистович, – загоготал он. – Вот кто он такой! Между тем карета у подъезда, ваше сиятельство. Поскачем?

У дома их ждала машина, за рулем сидел приятель Лыкова – шофер Тимофей Гурьянов, поскольку Лыков и Гущенко сегодня выпили и, кажется, собирались еще выпить. Лыков балагурил, он вообще был парень веселый, из разряда неунывающих.

Гущенко, когда бывал без Лыкова, мог и загрустить, но в компании с товарищем вовлекался в бодрое, безоблачное настроение. Но все же он был серьезнее, и его как-то, видимо, беспокоили подозрения Курского насчет Иоффе.

– Отчего вы решили, что он не в себе? – спросил Гущенко, когда они уже оставили позади перевал и глазам их открылась другая бухта, другие горы…

– Я сказал ему, что долгие годы специализировался по убийствам, и даже написал учебное пособие на эту тему. Это – чистая правда, но я сообщил ему это не без умысла. Он сразу же стал навязывать мне версию, которая кажется мне совершенным бредом – версию детской секты под названием "Солнце и Ветер". Он пытался убедить меня, что дети, играючись, убивают пенсионеров.

– И кто туда входит, в эту секту? – с любопытством спросил Гущенко.

– В основном дети с бронхиальными и легочными заболеваниями. Во главе секты якобы стоят некие Кристина и Роман Виноградовы, четырнадцатилетние брат и сестра, близнецы. Еще туда входит девятнадцатилетний Виталий Пацуков, по кличке Цитрус, друг Лиды Григорьевой.

– Про близнецов Виноградовых ничего не слышал, а Виталю Пацукова мы знаем, – откликнулся Лыков. – Мы с ним в одной школе учились, в Кореизе. Он меня младше на четыре года, но хлопот нам доставил немало. Так-то он хлопец неплохой, с мозгами, спортом занимался, но характер бешеный. Все было там: и драки, и злостное хулиганство, и наркотиков немерено… И на винте торчал, и на героине. Ну да кто не торчал? Дело такое… Сейчас вроде ничего, подуспокоился. Лида, говорят, его уму-разуму научила. Он теперь при ней, вроде как парень ее или типа того.

– А я сегодня тоже был у Иоффе, – сказал Гущенко.

– Сразу после вас. Он был задумчив. Боюсь, я прибавил ему невеселой задумчивости, мне пришлось передать ему папку с документами по Лиде Григорьевой, точнее, по Полине Зайцевой.

Как-то он отреагирует? Не знаю, какие из этих фактов ему были известны, какие нет. Честно говоря, у меня душа не на месте. Боюсь, как бы эта информация не ударила по нему слишком сильно.

Он ведь ее любит. А почему версия Иоффе вам кажется безумной? – спросил Гущенко. – У нас проходили подобные дела. Подростки склонны объединяться в самые различные тайные союзы и творят самые дикие вещи.

– Конечно, творят! – вмешался в разговор Тимофей Гурьянов, шофер. – От них жди всего! Вот у нас тут…

И он начал рассказывать длинную, запутанную и страшную историю, произошедшую в Симферополе два года тому назад.

Ехали они с ветерком, по хорошей погоде.

Вернулись в Тополиное уже под вечер, посетив несколько мест. Везде они выясняли разные детали, интересующие Курского в контексте этого дела.

В Севастополе посетили библиотеку, где Кур ский взял несколько книг. Он также встретился с одним очень старым своим знакомым – знакомый был настолько стар, что обнаружить его можно было только в полутемной комнате, в глубоком кресле. Там этот старец читал пожелтевшие сборники одесских анекдотов и смеялся. Когда подъезжали к Тополиному, красота заката, ослепительная красота гор и моря – это все убило разговор.

Портвейн давно выветрился из голов, молодые парни подустали, им хотелось пива с сигаретами и домашнего уюта. Только старик оставался попрежнему бодр. Он попросил высадить его у моря.

– Окунусь… Закат, – пояснил он.

Он облюбовал этот маленький полукруглый пляж с большим камнем, торчащим из воды, словно слон. Оставшись один, он вошел в холодную вечернюю воду, отражающую великолепие заката, и поплыл. Вышел, растерся махровым полотенцем, проводил взглядом солнце и направился в "Грифон". Быстро темнело. Сияющие насекомые кружились у фонарей. Он не уверен был, что Иоффе придет. Ведь он сегодня, возможно, узнал нечто о своей возлюбленной, чего не знал прежде.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке