Валька пришла сама и покорно села к нему лицом, как он велел, раскорячив ноги, а потом и вовсе легла на лавочку. Володька ухмыльнулся и, поглядывая на нас, мы стояли кругом, извлек свой член, розовую туповатую морковку, помял для чего-то пальцами, задумчиво рассматривая, потом перекинул взгляд на Вальку, на ее крошечную безволосую промежность. Неторопливо двумя пальцами раздвинул две узкие блеклые губки, обнажив красное нутро, и деловито ввел туда свою морковку тупым концом. Валькины сухие голые ляжки смешно задвигались, а тело поползло вдоль скамейки. Сама Валька смотрела вверх на деревья, а на происходящее не реагировала, будто это была не она сама.
Володька медленно провел членом туда и обратно, но делал это как-то механически, как видел, наверное, у других, потом извлек свой член наружу, вытер его рукавом и застегнул штаны.
"Ну, кто хочет попробовать?" – спросил, скривясь. Мы молчали. Никто не захотел "попробовать". Валька поднялась, поправляя юбчонку и ожидая дальнейших приказаний. Но ею уже никто не интересовался. Это уже после войны, появившись в тихом Куракинском переулке вместе с Володькой Рушкевичем, о нем речь впереди, и завидев Вальку, все так же хлопотавшую по хозяйству, она шла с ведром воды, и даже короткая юбчонка, как мне показалась, была все та же, от довоенных времен, мы стали пристально рассматривать ее ноги, многозначительно переглядываясь. И наверное, тогда оба подумали, что Валька хоть и должна быть доступной, но она не вызывает тех особенных чувств, которые мы мечтали испытать, романтически настроенные подростки. Нам нужна была не Валька и даже не Манечка или Эльга, а какая-нибудь грудастая молодая и улыбчивая женщина, которая бы все показала и всему научила.
О том, как это происходит, мы с Володькой немного знали по чужим рассказам. Так, коротышка-инвалид без одной ноги, работавший на томилинском военном складе под названием "ЦС", как-то при нас задрал юбку проходившей девки и показал, условно, сзади, как это делают, а девка лишь хихикнула, но не рассердилась и даже, как нам показалась, с удовольствием подставляла свою задницу. Это был как маленький спектакль для начинающих. А девка та, было известно, трахается на сосновых скрипучих, пахнущих смолой досках с заезжими военными, которые принимают продукцию для фронта, и даже, как рассказывали, вопит от радостной страсти на весь ночной цех.
Был еще рассказ Лобанова Володьки, про воспитательницу Наталью Власовну, как ей ломали "целку", но это был даже не эпизод, а событие в нашей кизлярской жизни, и я расскажу о нем позже.
Там же возникнет наш детдомовский молодой конюх Иван, который обычно сажал молодух на колени, и там под юбкой происходило таинство, недоступное взору, но оттого еще более заманчивое. О том, каково оно, мы могли догадаться по лицам, вдруг раскрасневшимся, даже почему-то потным, по временам отрешенным, но после окончания процесса не очень долгого, уже с оглядкой на нас, особенно у девиц, нагловато-насмешливым, мол, смотрите и учитесь… Если стоит. А у кого стоит? У кого?
Ну, а совсем уж поразил меня случай на аэродроме в аккумуляторной, где работал я после войны и где электрик Василий, широколицый, рыжий, нахальный, драл (так им было сказано) как сидорову козу аккумуляторщицу Зину, которая и правда напоминала чем-то козу: с большими вылупленными глазами и широкой задницей, которую однажды обожгла кислотой, когда ее повалили прямо на аккумуляторы, и даже при этом не пикнула.
Однажды сокурсник по техникуму под большим секретом дал мне на ночь две книги, зачитанные до дыр. Одна называлась "За закрытой дверью", другая – "То, что не должно быть". Автора не помню, кажется, австрийский врач-сексопатолог. Но ошарашивающее впечатление от описания всяких там положений и подробностей я запомнил. Даже название книг, хотя держал их в руках несколько часов.
Мне потом повезло в жизни повстречать настоящих женщин и любить по-настоящему. И они любили меня. Но я не уверен, что первые уроки, преподанные наглядно уркаганом Володькой, рассказами дружков и прочитанным, не повредили в моей настоящей и, особенно, первой любви.
10
Точно помню, что мы с Сашкой после эпизода с Валькой не стали обсуждать увиденное, не найдя в нем ничего для себя полезного. А вот то, что мы зарыли клад, всю-всю мелочь, которой обладали, там, в палисаднике, нас здорово волновало, мы боялись, что томившийся бездеятельностью после выхода из тюрьмы Володька догадается и наши сокровища обнаружит.
И правда, сообразив по нашим глупым ужимкам, что у нас что-то в саду зарыто, видимо, мы часто бегали смотреть, он взял палочку, простучал весь сад и клад легко обнаружил. И пока мы бегали жаловаться Сашкиной бабке, он выгреб оттуда серебро, а медяки вернул, произнеся с усмешкой, что, пока он страдал за решеткой, мы обжирались мороженым и с нас довольно. Но в знак примирения предложил закурить "беломорину". Мы с Сашкой попробовали, закашлялись и больше не просили. Но сам момент курения нас заинтересовал, и мы уже сами, поднявшись к Сашке (бабки, к счастью, не было), стали вертеть из бумаги самокрутки, а дымящиеся огарки засовывали за диван. Как мы тогда не спалили гвоздевский дом, деревянный, старый, не представляю. Эти огарки вскоре обнаружили Сашкины родители и нас обоих призвали к ответу. Сашку наказали при помощи ладони: дядя Коля по-другому не умел, – а меня отлупили даже не ремнем, а проводами от электроплитки, это было особенно больно. Но уже через полгода, проживая в Сибири, в селе Зырянка, расположенном у Транссибирской магистрали, мы, детдомовская шантрапа, ходили собирать вдоль насыпи окурки, ссыпали табак на железку, сушили на огне и делали самокрутки, затягиваясь уже по-настоящему. Выпрашивали у местных мужичков самосад, у солдат махорку, курили листья и траву. Но курение меня не затянуло, и к концу войны я бросил это занятие совсем.
Еще были драки, улица на улицу и без улицы, с кем попало и по любому поводу. Я не был драчлив, да и компашка с Валькой, который Пешка, с дебильным Митяем, с Толиком Мустафой и, конечно, с Сашкой Карасиком не давала повода для серьезной драчки. Ну, собирали фантики от конфет, играли в перышки, в пристенок на деньги, в расшибаловку, это когда бросают биту к черте (чире), а тот, кто был точней, первым расшибает тяжелой железной битой столбик монет, забирая в карманы те, что лягут на орла.
Играли еще в ножичек, это была самая привлекательная из игр: виртуозное втыкание ножичка острием в кучу песка с колена, с живота, с пальцев рук, с носа, с губы, с головы и так далее, до "росписи"… С высоты роста держа нож за лезвие, надо пустить его так, чтобы, повернувшись, он воткнулся красиво в песок. Проигравшему доставалось тащить зубами из земли забитый глубоко колышек, по которому били столько раз, сколько ты не доиграл. Нередко приходилось тащить колышек и мне, ощущая скрипящий песок во рту и острую резь под веками, куда забивался песок. Но ловкое владение ножом не пропало даром. В тех "учреждениях", как их ныне называют, где пришлось потом побывать, оно очень даже пригодилось.
Были и приличные игры: городки, лапта, в сумерках – прятки, а в домашних условиях еще карты и лото. В лото с удовольствием играли и дети, и взрослые. Зимой катались на самокатах: этакие деревянные щиты, поставленные на три конька и с ручкой, подвижной, тоже на коньке, и все наваливаются кучей и так, с визгом и с криком, несутся под откос по ледяному скату. И вот тут, среди владельцев самоката, возникает Санька Купец, который отчего-то меня невзлюбил и бил при встрече по носу (говорили: "по сопатке"), обычно до крови, потом отбирал санки и выворачивал карманы в поисках мелочи. Но однажды после моего зареванного возвращения домой его подкараулил мой отец и бежал за ним резво по огородам, с криком: "Сволочь, убью!" Купца он не догнал, но травля на время прекратилась. Да и времени для нее не оставалось – шел июнь сорок первого года.
11
Вдруг я заметил за собой такую странность: приближаясь этак осторожненько к черте, за которой начинается война, даже почти прикоснувшись к ней и занеся за черту ногу, я вдруг, отпрянув, возвращаюсь к довоенному детству, о котором что-то не досказано, не досмотрено… Недопрожито, что ли. Это даже не страх перед новой темой, которая порешит, порушит прошлое, а скорей суеверное чувство, что, перейдя в повествовании роковую границу, я уже не смогу вернуться назад и быть так беспечен и наивен. Безоглядно счастлив.
Тем более что на дворе теплый июнь, но еще не пропеченный до пыли на листах, еще цветет желтым сладким цветом акация, потом будут на ней острые стручки, из которых мы смастерим свистульки.
А вот каким образом в моем довоенном июне разместилось все сразу: пионерлагерь, чужая дача в Немчиновке, там же лес с белыми грибами, компашка моих дружков, Гвоздевы, Валька, мама, лежащая в больнице, у окна которой мы простаиваем по воскресеньям, да еще Глазовский сад (так он почему-то назывался) – не могу объяснить, просто не знаю.
В детстве отсчет времени иной, все течет медленней, а события видятся подробней, как обычно происходит в поездках в чужие края: за три дня переживешь столько, что покажется, прошел месяц… А вернешься домой, что месяц, что неделя, промелькнули – и нет. Детство – это ведь тоже поездка, это путешествие в окружающий мир, который еще не стал привычным, и каждый цветной осколок (сейчас-то я знаю, это от разбитой зеленой или коричневой бутылки из-под ситро), и даже шляпка гвоздя в полу или гривенник, найденный на помойке, помнятся так ярко, будто это было вчера.