Хуже этого слова были лишь КаГэБэ и энКаВэДэ. А для моих ушей при слове ВРАГ слышалось: враки и овраги. Когда звучало КаГэБэ, оно возникло в моей жизни гораздо позже, я отыскиваю его в памяти под обломками юношества, и мне видится образ паука. Не потому, что это какая-то глубоко осознанная ассоциация, вовсе нет, просто сами буквы своим узором напоминают мне длинные кривые ножки паука.
А вот слово ВОЙНА сперва вполне рифмовалось со словом волна ("Чайка смело пролетела над седой волной…"), это раннее, ну а чуть позже: вина, беда.
Повторюсь, наша жизнь, лишь только мы стали себя осознавать, была сплошь заполнена героикой войны, и предыдущей, то есть Гражданской, и будущей, на которой мы еще мечтали повоевать. В люберецком белокаменном кинотеатре с башенкой, он был прямо напротив нашего дома, лишь Рязанку перебежать, шли сплошь боевые фильмы: о Чапаеве, о Щорсе, о Котовском, о Пархоменко, о Салавате Юлаеве… А в школьных книжках – стихи о пограничниках, таких как Карацупа и его верный пес Индус, а на новых денежных купюрах, они только-только появились, опять же летчики и танкисты.
В фильме "Тимур и его команда", который мы смотрели по сто раз, все заканчивается проводами молодого героя под звуки аккордеона с блестящими перламутровыми клавишами, который мы впервые тогда увидели, – куда? Конечно в армию! Аж завидки брали… Да и песня опять же боевая: возьмем винтовки новые, на штык флажки… И даже веселый спортивный фильм "Вратарь" сопровождался песней такой: "Эй, вратарь, готовься к бою, часовым ты поставлен у ворот, ты представь, что за тобою полоса пограничная идет…" Спорт, как и все остальное, был призван для того, чтобы воспитать воинов-патриотов, и футбольное поле при этом становилось ареной, имитирующей боевые условия. Не случайно, если помните, соперники из зарубежной команды выходят на поле в касках с рогами. Так они, проклятые буржуйские футболисты, только и могли выглядеть. И понятно, победа над ними в кино была прежде всего не выигрышем, а победой над врагом.
Ну, а шпионов, книжных и киношных, в нашей жизни не счесть. И все они были лютыми врагами советской власти и хотели что-то украсть (секреты!) или что-то взорвать (шахту, завод!). Был среди нас популярен фильм про шахтеров "Большая жизнь". Там враг, чтобы лучше притвориться, сперва поет хорошую песню: "Спят курганы темные". А потом зачем-то шахту хочет обрушить, но это ему не удается. И в финале артист Борис Андреев с отбойным молотком на плече вместе с другими артистами, которые играют шахтеров, будет гордо шагать по забою и петь героическую песню.
И мы читали громко с выражением про человека, который якобы заблудился, а на самом деле оказался скрытым и переодетым врагом, который говорит: "Я сбился, кажется, с пути и не туда свернул, никто из наших десяти и глазом не моргнул…" Ребята сразу смекнули, что это враг, и привели куда надо… "Человек стоит чужой, мы знаем, кто такой!" А заключали мы стихи на высокой ноте: "Есть в пограничной полосе неписаный закон: мы знаем всех, мы знаем всё: кто ты, кто я, кто он!.."
В общем, к войне мы были даже очень готовы. Страна, народ, армия и дети. А о том, что в первые же дни войны не хватало обыкновенных винтовок и бывшие школьники защищали страну с голыми руками, мы узнали не скоро. Но, слава богу, узнали. Могли бы и не узнать.
2
А когда она началась, война, с первых дней стали ходить слухи о пойманных диверсантах, которые подавали знаки фашистским самолетам при помощи карманных фонариков. Мы на всякий случай даже ходили за огород посмотреть, не мигает ли там тоже кто-нибудь фонариком, но никого и ничего не нашли, кроме драных кошек в лопухах на помойке.
Мы – это рабочая наша люберецкая слободка, окраина, черная косточка. Лихой атаман Валька по кличке Пешка рос у маленькой тети Нюры без отца; его сосед по дому Митек, с признаками некоторой безобидной дебильности; сын извозчика-алкаша Толька Мустафа, моя мама с его мамой дружила; Колька Купец, местный хулиган, толстый, с наглыми повадками, от которого я натерпелся; Яшка и Эльга – еврейская семья, загадочная, оттого что закрытая; и Манечка из кирпичного дома (наши – деревянные), моя первая любовь.
Были и другие, не столь заметные: Борис Барбарис, тихоня, Надя Соловьева, красивая девочка, в одно довоенное лето возникшая и тут же исчезнувшая навсегда; и, конечно, Гвоздевы: Володька, младший, и Шурка, старший, который уйдет на фронт. Был у них еще Ваня, который умрет ребенком, и эта смерть отчего-то меня потрясет.
Рядом с Володькой, который старше нас и ловко отнимает у нас мелочь, сбереженную на мороженое (он до войны успел посидеть и в тюрьме), маячит фигура Кольки Паршина, тощего, всегда в соплях, его дом крайний к станции, но после войны вдруг окажется, что он футбольная звезда, центр нападения в "Торпедо" и даже в сборной.
Все это пока выстроено мной в последовательный ряд, но до поры не обозначено, как у кукловода, где до спектакля кукольные артисты развешаны на стене.
Откуда в моей памяти возникает слово "кукловод", если я и в театре тогда не побывал? Ах, вот откуда: от популярного тогда фильма "Золотой ключик", где как раз куклы на стене висят, а чернобородый шарманщик поет замечательную песню про неведомую страну: "Далеко, далеко, далеко лежит золотая страна…" Подразумевалось, что герой поет о стране победившего социализма. Туда и повезут на воздушном корабле Буратино и его друзей, а Карабасу-Барабасу влепят, на радость зрителям, по первое число.
Интересно бы, конечно, продолжить сказку: как их, несчастных и пострадавших кукол, довезли до "золотой" страны. Но я сейчас про моих дружков, они вскоре оживут, взаимодействуя друг с другом и со мной, и так в хаосе и великолепии яркого лета войдут в страну, но совсем другую, именуемую словом "война", а уж оттуда кто каким выйдет, и выйдет ли, мне дотоле неведомо. Как не знаю до поры ничего и про самого себя.
Сейчас-то знаю. Но тогда…
Вот уже в шестидесятые годы приехал поглядеть на свой дом в Куракинском переулке, вместе со своей первой женой, и странным образом, никем не замеченный, прошел на второй этаж… Еще одна дверь и тесная прихожая и дверь налево, увидел нашу комнатушку, где умирала мама. Было кругом голо, пусто, и, как выяснилось, дом вот-вот должны сносить. Но застучали по деревянной лестнице шаги, и вдруг объявился старший Гвоздев Иван Иванович. Уж не знаю, что он делал в пустом доме, может, тоже пришел прощаться. Вот он-то и произнес такие слова: "Ты, вишь, живой… А мы слышали, что тебя поездом задавило…"
Наша семья, отец с матерью и я с сестренкой, были в этом доме подселенцами, видимо, до поры, пока завод не даст отцу настоящее жилье, которого, как выяснится позже, никто и никогда нам не собирался давать. Власть потеснила хозяев, забрав у них второй этаж, ибо такой купеческий дом не мог находиться при советской власти в личной собственности. Там, проживая на втором этаже, в старых бутылках, которыми был заполнен почему-то чулан, мы обнаружили нечаянно множество дореволюционных, свернутых в трубочки кредиток с изображением Петра Первого и Екатерины Второй. Наколотив бутылок, мы играли старыми деньгами, роскошно отпечатанными, с водяными знаками, куда красивее, чем современные червонцы и рубли.
Сейчас я думаю, что они имели отношение к родителям Гвоздевых, которые до поры еще надеялись на возвращение старой власти, а нынешние хозяева такую надежду вряд ли могли питать, да они, кажется, и не помнили про таинственные бутылки, иначе бы их перепрятали или уничтожили. По тому времени даже это компромат, и немалый!
Гвоздевы, сколько их помню, занимали в своем доме весь первый этаж. Был у них свой внутренний, с воротами, дворик и подвал, за домом, в сторону станции, – огород, а перед окнами, выходящими на Вязанку, – небольшой палисадник, заросший сиренью и акацией, там мы обычно играли в прятки.
Иван Иванович, как я упоминал, работал бухгалтером в угловом продуктовом магазине на перекрестке Смирновской улицы и Октябрьского проспекта, так именовался отрезок Рязанского шоссе, проходящего через центр города. Старший Гвоздев уходил по утрам на работу с черным солидным портфелем, а его жена Татьяна Ивановна, статная, красивая, с походкой королевы, густые с проседью волосы свернуты вокруг головы огромным жгутом, всегда со вкусом одетая, непохожая на наших зачуханных мам, которые наряжаются только по праздникам, хозяйничала дома. Хотя, я сейчас прикидываю, у нее было четверо сыновей и не все так уж удачно складывалось в жизни. Самый младший, Ванечка, умер при нас, и я помню первое тяжкое впечатление, когда нас, детей, позвали с ним проститься. Впечатление не смягчило и обильное угощение, и сладости, я потом долго просыпался ночью от страха. Двое старших, Лева и Шура, при деле, учатся, потом работают, оба погибнут в войну. А младший, Володька, не будет вылезать из тюрьмы, думаю, там и сгинет.
Но в то довоенное время Гвоздевы еще на высоте. И они, конечно, другие, непохожие на всех, проживающих на нашей улице. Они даже со мной, не только со взрослыми, чрезвычайно вежливы, обращаются чуть ли не на "вы". К нам, подселенцам, людям, по сути, им чужим, занявшим по воле властей их родные пенаты, не ощущается никакой враждебности, я бы это сразу почувствовал. Единственно, кто с нами отчужден, – это старая бабка, полупарализованная, у нее левая рука и левая нога едва действуют; ее я запомнил кормящей овчарку по кличке Рынька или копающейся на огороде, где алеет мясистая клубника, выглядывают из-под резных листьев пупырчатые огурчики, густо зеленеют петрушка, свекла и стреловидный лук.