Еще соглашением, заключенным между эсерами и скопцами в шестнадцатом году, было установлено, что на заседаниях политбюро представители их партий председательствуют в строгой очередности, в соответствующей традиции они и проходили. Нам известно, что договоренность эта соблюдалась очень жестко, хотя, с другой стороны, никто не скрывает, что все важнейшие для судеб страны решения были приняты во время заседаний-радений. Если подобное совпадение случайно, иначе как чудесным назвать его нельзя. Во время этих радений члены политбюро обращались друг с другом терпеливо, кротко, нежно; мужчины называли женщин сестрами, белыми лебядками, женщины мужчин – братьями и белыми лебедями. Начинались заседания с молитвы, которая всегда шла при свечах.
Перед этим и хлысты, и скопцы, и эсеры снимали обыкновенное верхнее платье и одевали: мужчины – особые длинные белые рубашки или саваны, которые скопцы почитали наравне со священническими ризами, а женщины – белые сарафаны. Дальше старшины из скопцов, их звали "архангельскими трубами", запевали: "Святый Боже, Святый Крепкий", а остальные врастяжку подхватывали: "Дай нам, Господи, дай нам, Иисусе Христе". Эту просительную молитву члены политбюро повторяли все быстрее и быстрее, многие со слезами на глазах, и когда наконец дело доходило до скорого, едва внятного причитания, тот, кто сегодня избран был быть пророком, уже не имея сил себя удержать, судорожно вскакивал и начинал, в пояс кланяясь, молиться Господу.
Дальше женщины затягивали канты: "Люди Божие Святые, пред сенным ковчегом скакавшие, играя веселыми ногами, в образ бытия зряще, пасху хвалят спасительну", а потом одну за другой страды о Данииле Филипповиче и Иване Тимофеевиче, а мужчины – кто что умел: одни просто притоптывали ногами, другие же что есть сил плясали. Пляшущие иногда поодиночке, иногда по двое перебегали из угла в угол горницы, охая и приговаривая: "Ой, Дух Святой", остальные же, сойдясь в хоровод, что есть силы вертелись вокруг себя, делая это так быстро, что было невозможно разобрать лиц, только слышен был визг да рубашки раздувались, будто паруса. Пророк, председательствующий сегодня, сначала стоял в стороне и лишь, то и дело подгоняя вертящихся, кричал им: "Плотей не жалейте, Марфу не щадите", – или: "Плоть мучайте, душу веселите", – а потом и сам, держа на весу руку с осеняющими перстами, вступал в круг.
Устав, мужчины усаживались на скамьи, женщины же в свою очередь пускались в пляс. С ними продолжал плясать и пророк. Наконец и женщины, обессилев, валились на пол, а пророк все плясал и плясал, пока наконец не приходил в исступление и не начинал быстробыстро выкрикивать: "Вот, катит, катит Дух Святой".
Тут члены политбюро падали перед ним на колени, крестились обеими руками и, плача, ждали, что он им скажет. Он же каждому из вопрошавших в свой черед говорил: "Вот тебе от Бога указ", – или: "Божьим указом по сошедшему на меня Духу Святому". Дальнейшее теперь хорошо известно по многим опубликованным протоколам, например наркомвоенмору Троцкому о том, будет ли в следующем, двадцать втором году нападение Антанты на Россию: "Я, возлюбленные, Саваоф, вам скажу, в сердца ваши благодать вложу, покровом вас покрою и от злых зверей антантских закрою". Так и случилось: из-за массового рабочего движения планы Антанты свергнуть в России советскую власть тогда провалились.
Будущему наркому обороны Тимошенко в тридцать шестом году о возможности нападения немцев на СССР: "Я, Святой Дух, вас защищу и сюда в Москву никаких немцев не пущу". Наркому заготовок Рощину, спрашивавшему о том, хватит ли зерна в стране до нового урожая (май двадцать восьмого года): "Я сошлю вам с седма неба манну, что не узнает о ней и никакая Анна". Главе НКВД Ягоде (в тридцать пятом году), узнавшему, что ряд влиятельных членов политбюро настаивают на отрешении его от должности и аресте: "Если на тебя наденут путы, я велю их долой столкнути", и так далее. После окончания пророчеств снова следовала общая молитва, а за ней, уже на рассвете, начиналось обильное пиршество. Когда члены политбюро наедались разных сладостей до пресыщения, они шли отдыхать: тут же, рядом с молельной, в горницах всем уже были постелены кровати.
Вслед за одним из таких радений приехал в Кимры Менжинский. Он тогда прибыл в город в совершенно невменяемом состоянии без обязательной ему по должности охраны, и Лептагов (видевший его до этого лишь раз, в свите его предшественника Дзержинского) Менжинского не узнал. Это, конечно, ничего не меняло; любому человеку, который впервые прибегал к его хору, чтобы покаяться Господу и молить Его о спасении, Лептагов давал слово вне всякой очереди. Он знал, как тяжело людям, вдруг почувствовавшим, что в них столько зла и греха, что они больше не могут в нем жить. Человек, которому это открылось, дальше и мгновения не мог оставаться без Господа.
Лептагов даже любил такие нарушения обычного порядка репетиций, в нем еще доставало азарта, куража, веры, что он просто по наитию сумеет изменить всю архитектуру общего покаяния или, того лучше, в уравновешенной и гармоничной постройке, которую возводил, сразу найти место и для этого человека, после стольких лет своеволия снова нашедшего дорогу к Богу. Он так и строил, оставляя конструкцию словно незавершенной, незаконченной, без последнего камня, потому что ни у кого не должна была возникнуть мысль, что для него места здесь нет, он лишний. Лептагов не хотел, боялся, что кто-то мог прийти к Господу, увидеть, как прекрасно то, что возведено во имя Божье, а потом уйти, чтобы своими грехами не портить это великолепие. Так что он ждал Менжинского, ждал, как и любого другого, поэтому же сразу поставил его, определил место и, едва Менжинский отдышался, дал ему петь.
Менжинский начал с того, что он все это знал, знал и раньше, для него ничего не было тайной, он сам вместе с Дзержинским это создавал, они так это и задумали, и рады были, гордились, что получилось точно, как хотели. Но раньше он был вторым, был подчиненным, и всегда, если что-то казалось ему нехорошо, он мог сказать себе, что, в сущности, он здесь ничего не решает.
Он пел о том, как ему часто говорили, что без него было бы хуже, куда хуже, ведь он не подонок, не садист, а у них многие были настоящие садисты, сами любили и пытать и расстреливать, но еще больше было идеалистов, мечтавших о единстве рядов. С ними ему было особенно трудно, ведь они были на редкость убедительны. Они говорили, что общество пока мало спаянно, тысячи бывших дворян и контрреволюционеров разгуливают на свободе и для молодой революции ничего опаснее этого нет. А сколько так называемых колеблющихся: они ведь тоже потенциальные враги, и их тоже глупо оставлять на воле. Необходимы специальные лагеря, научно организованные трудовые лагеря, где они могли бы пройти рабочую закалку, полюбить, научиться уважать физический труд и им, этим трудом, перевоспитаться.
Пожалуй, только он, Менжинский, им возражал, говорил, что, если людей сделать чересчур одинаковыми, общество начнет загнивать, ведь недаром Господь создал мир таким разнообразным: всему есть свое место и каждый на своем месте хорош. Но все это было чересчур сложно, и они смеялись над ним, презрительно звали "интеллигентом" и спрашивали, где же может быть хорош контрреволюционер, и хохоча сами себе отвечали: на виселице. Даже Дзержинский, хоть и любил его как младшего брата и знал еще со времен ссылки под Томском, с каждым годом понимал его хуже и хуже, все чаще говорил, что чем больше террора, тем лучше.
И вот нежданно-негаданно, когда Дзержинский умер, обойдя остальных его замов, главой ВЧК сделали Менжинского, и он тогда сразу подумал: скоро, очень скоро о каждом чекисте и вправду будут говорить, что у него холодная голова, горячее сердце и чистые руки. Но прошло несколько месяцев, и Менжинский понял, что зло, грех снова затопляют "органы" и он ничего поделать не может. Страна гибнет, разлагается, и стар и млад стучит, доносит друг на друга. Слово сказать со знакомым, еще хуже – с незнакомым – человеком боятся: вдруг тот сообщит куда следует. Мало того, что каждый за каждым следит, что они всегда готовы предать соседа, друга, брата, мать и отца, сына и дочь, они настолько обезумели, что видят в этом благо, гордятся, что они такие бдительные, преданные, еще и требуют за предательство награды.
"Мы построили страшный мир, – пел он, – страшный, злой мир, я пытался сказать это членам политбюро, пытался им это объяснить, но они не хотели меня слушать. Я упрашивал их, молил, плакал, и в конце концов одно-единственное дело они разрешили мне рассказать. Вот оно, – продолжал он очень высоким тенором. – Молодая хорошенькая девушка, комсомолка, учится она на втором курсе историко-филологического факультета университета, ей как раз исполнилось восемнадцать, и на свой день рождения она созвала чуть ли не полкурса. Пятнадцать человек сидели, разговаривали, пили чай с пирогами. А в самом конце вечера один из ее друзей рассказал дурацкий, в сущности, совершенно безобидный анекдот: пришел больной к зубному врачу, тот ему запломбировал зуб и говорит: "Все в порядке, можете идти". Больной сидит, не уходит и рот не закрывает. Врач ему повторяет: "Идите, я пломбу поставил". Тот сидит, как сидел. Наконец врач не выдержал: "Я же вам сказал, закрывайте рот и идите, все в порядке!" А больной: "Извините, доктор, дайте еще хоть минуту, где же еще свободно рот открыть можно".