Одна из женщин поставила ведро, чтоб освободить единственную руку для приветствия, и махнула вслед машине. Номер в окошке повернулся, как на табло, и я увидел сумеречное лицо.
Этот тюремной грузовик, смотревшийся посреди улочки в преувеличенных пропорциях, внезапно исчез, провалившись, как в омуте, в переулочке, - точь-в–точь, как и женщина с ведром, что останавливалась рядом со мной. Я ее не запомнил, и, как ни старался, не сумел запомнить ни одного женского лица в Холмино.
Вообще на такой многоярусной крутизне, при скученности людей, неуловимо соединяющихся и расходящихся, зрение настраиваешь, как бинокль с подводящими линзами.
Новые люди возникали в такой приближенности к тем, что уже были, как будто направлялись именно к ним. Всякий раз спохватываешься, что это прохожий, идущий мимо, а не знакомый, которому ты сподобился, и он идет поздороваться и сказать для чего. Никто не представлял собственного роста, а лишь положение места, на котором он стоял или шел.
При переводе линз на удаленность - дома виделись крышами, печными трубами, и лишь постепенно прирастали стенами, окнами и дверьми. Превращения происходили и с людьми: они вырастали, топчась на одном месте, состоя поначалу из голов с шапками и платками. Потом приобретали телогрейки, сапоги, и, не приближаясь, каким-то манером проплывали мимо и исчезали.
Я стал невидимкой, идя среди всех и ко всем прикасаясь, и эта неощутимость собственности в человечьем котле, была не сиюминутной, а такой, с чем следует сжиться, как с особенностью существования.
Попривыкнув, я отважился спуститься на зеленый шпиль единственного кирпичного зданьица. Оно оказалось вокзалом узкоколейки, я надеялся застать и поезд с нестандартными вагонами. Даже вспомнил, как ездил на нем с матерью, устраиваясь на полке с поджатыми коленями. Поезд же или отъехал, или не намечался на сегодня.
Вокзальчик был красиво затемнен, а у разъездного щита с железнодорожным знаком светилась новенькая закусочная. После "сарафана", вмещавшего большую половину пьющих жителей поселка, на нее, видно, не осталось посетителей. При мне туда зашел перекусить только пограничный патруль: старшина и солдат с автоматом.
Постепенно я забрался в самую гущу периферийного Холмино.
Уйма разных строений, жавшихся одно к другому без промежутка, столпотворение бараков, флигельков всяких и корейских фанз.
Три-четыре хибары освещала одна электрическая лампочка.
Вокруг, где погуще, где пореже, рос серый голый дубняк, скрепляя убогую композицию выстроенных под одну гребенку домишек, кричащих о несродстве с морем, если не с отрицанием его.
Самым красивым деревом, что я запомнил, был вяз у водокачки, напротив почты.
Да него еще оставался верхний створ, вот он появился в свете лампочки, уже обшитый досками.
Возле створа и почты кончались ориентиры.
Я остановился.
Вдруг я услышал, как рядом, в неосвещенном бараке, простонала разрывом сердца открываемая дверь.
В осветившемся длинном коридоре с бачком для воды, запыленным трюмо с отражающейся в нем детской коляской, где лежал надорванный мешок с рассыпавшейся картошкой, стояла женщина в одной рубахе, просвечивая худым телом. Шагнув с крыльца, держась за дверь, ее не отпуская, она отклонилась наполовину, разрезав себя тенью от ствола разросшейся березы, и проговорила, вглядываясь, с мольбой: "Это ты, сынок?"
Вместо того, чтобы ответить, я прыгнул в темноту, сбочь дороги, не зная, куда приземлюсь. Поскользнулся, заскользил и притормозил на четвереньках, едва не упав.
Я был вздернут и завис на нервности, как будто эта женщина посягала на все сокровенное во мне!
Дверь наверху, простонав, затворилась.
Возбужденно дыша, все еще не в состоянии опомниться, я подождал на корточках, прислушиваясь.
Кто меня окликнул, а кто подвел дому? Ворон летал надо мной, я себе не принадлежал в Холмино.
Отцедил из мусора песок, чтоб оттереть выпачканные руки. Занимаясь этим, услышал, что еще кто-то свернул и спускается сюда.
Небольшая фигурка в платке, в телогрейке и сапогах. В такой помеси мужской и женской одежды ходят местные. Она спускалась с болтающейся сумкой на локте, ставя ноги непроизвольно, как молодая девушка.
Поднявшись с корточек, я вырос перед ней, и она со страхом отпрянула:
- Ой, кто это?
- Не пугайся! Я моряк, заблудился …
От обычности той ситуации, в какой я себя представил, она успокоилась и произнесла с сочувствием:
- Шел к девушке и заблудился?
- Как будто.
- А кто она? Я здесь всех знаю.
- Если б я знал! Может быть, и ты.
Не поверив моим словам, она все ж нерешительно задержалась, усмехнувшись.
Усмешка не снимала жесткого выражения, залегшего в складках опухшего лица и в губах, развернутых, как больной цветок. Но сочувствие и доверчивость, с какой она отозвалась на мои слова, сделали для меня безразличным, кто она такая и как выглядит.
Показалось, что сказал недостаточно, хотел ее задержать окончательно, и у меня вырвалось:
- Ты создана для меня.
Я сказал то, что на уме, я не имел языка с ними.
Получилось неладно: заранее предъявлял на нее права, даже не успев познакомиться. Я задел в ней самое больное.
- Ты ведь пошутил, да? - спросила она, размахивая сумкой от волнения.
Я видел, что она колеблется в дилемме неуправляемой реакции: или меня ударить, или разнести под орех словами? Поддавшись порывисто, как собираясь наотмашь смазать сумкой по лицу, она схватила внезапно меня за руки, чтоб опереться, и, привстав на цыпочки, воскликнула с изумлением:
- У меня глаз выпал! Кого я встретила…
- Кого?
- Я отправляла твою бандероль!
- Служащая почты?
- Вспомнил?!
Вот как совпало! Вовсе не первая попавшаяся! Холмино началось с нее, я любовался на почте ее руками, оформлявшими бандероль. Эти руки отвлекали меня от ее самой, и поэтому не узнал, когда она подошла.
Это упущение она и поставила мне в вину.
- Целый день про тебя думала! Мечтала, ходила с тобой в голове… У меня глаза сделались пятаками, когда ты подошел! Стоишь, весь в своем, гордом…Никогда не видела такого свободного человека! А ты даже не взглянул…
- Таким я бываю, знаю.
Она не хотела, чтоб я раскаивался:
- Сама виновата! Все боюсь, стесняюсь, что не понравлюсь. Думаешь, понравишься, а - после раскаиваешься, переживаешь!
- Ты себя недооцениваешь.
- Привыкла к униженности, - ответила она, извиняясь, - держусь, вроде меня не касается.
Не зная, к каким унижениям она привыкла и почему, я мог бы лишь ей позавидовать в любом случае.
Когда возле мыса Входной Риф перевернулась дряхлая "Ульва" (ни один океан не смог бы ее выдержать на себе, даже Тихий), и я через ночь после похорон появился в поселке Шепитанский, живой, а не прибитый волной, никто там меня не встречал с оркестром. Особо запомнилась шаманящая старуха, завезенная для моего изгнания издалека, - она так исколола вилами, что собаки лизали как неживого.
Все ночь пролежал я в пустой могиле, - загодя для меня же и вырыли! С того самого дня, как в море ушли, - надеялись отвести беду от своих…
По сравнению, какой я сейчас на "Морже", я действительно свободный человек! Вот она и клюнула на мой вид, каким я для них выгляжу.
Стоя со мной, она поворачивалась, даже сумкой защищаясь от ветра.
- Тебе холодно?
- Когда крови нет, говно не греет… У тебя есть папиросы? А то у меня одна махра.
- "Север" помятый, нам сбрасывают с вертолета.
- Давай отойдем, покурим? Я знаю место, никто не помешает.
Спустились ниже по тропе, песок с осколками ракушек, что вилась, уходя влево, под скалу. Оттуда долетал свет прячущегося, по-видимому, поселения.
Прямо же, во впадине перед обрывом к морю, мерещилось подобие множившейся фауны. Там очерчивалась роща или рощица, куда она и хотела меня увести, спеша пробежать под скалой, нависавшей над поворотом тропы.
Перебежав, перелезли через колючую проволоку, тотчас скрывшись в зарослях, и я оглянулся назад на тлеющие огоньки, освещавшие пустырь с половиной завалившегося нежилого дома. Все это, впрочем, я различил после, уже приложив к топившейся бане. Обычная баня, таких несчесть, если не протыкала деревянный навес раскаленная докрасна металлическая труба, начинавшая светиться, как стержень в атомном реакторе.
По всем приметам парились женщины, выбегая голыми и спасаясь от гнавшегося вдогонку пара, вылетавшего пушечным ядром из двери. Отбежав, они присаживались на корточках передохнуть и затянуться табачным дымом возле мужчин, собравшихся перед длинным помещением без окон, вроде конюшни. Мужчины сидели на корточках с привычным для себя удобством, как на завалинке, не то ожидающие очереди на парение, не то попарившиеся.
Вылетающий сжатым облаком пар, заволакивавший пустырь, раскаленная в темени труба, а также, не меняющее общего поведенческого настроения, смешение голых людей и одетых людей противоположного пола, создавало ирреальность другого рода, чем в Якшино или фасадном Холмино.
Казалось, видишь фантасмагорию, похожую на испаряющийся ледовый мираж.
Она сказала невесело и, оглянувшись за мной:
- Вот здесь и живем мы! Была конобаза, лошадей выселили и нас вселили…
Относя ее только к себе, и в обоюдном отторжении окружающего, я удивленно спросил:
- А кто вы?
- После заключения, на химии…
- Ты заключенная?
- Не нравится?
Я находился в заворожении трубы: наверное, без всякой изоляции, и топят на мазуте.
- Как вы не сгорите?