Сергиевская Ирина Геннадьевна - Последний бебрик стр 28.

Шрифт
Фон

Сомнения были подавлены шоком: на тропу из-за поворота вынырнула долговязая монашка! "Здравствуйте", - пролепетал Май. Монашка кокетливо кивнула и юркнула за какую-то дверь. Май из любопытства пошел следом, постучал. Высунулась голая рука с кровавым маникюром, пропала. Дверь открылась. Май сунулся внутрь, но сразу отступил. В комнате была тьма монашек, многие полуголые. Они громко смеялись, и водянистые трехстворчатые зеркала на гримировальных столиках множили их маковые улыбки. Но вдруг упала тишина. Все яркие взоры нацелились на Мая. В недоумении он учтиво поклонился дамам, и тут кто-то больно ударил его по спине. Монашки не захохотали - загоготали, матерясь от восторга.

Из-за спины Мая вынырнул усатый крошка в пунцовом костюме с фальшивыми эполетами, в канотье, лихо сдвинутом на ухо. Он еще раз ударил Мая твердыми ладонями, но теперь в грудь и, злобно гримасничая, завизжал: "На этот комнат ле фам! Ле фам! Ти - мужи-ик! Пошель на мужицка сторона! Киш отсюдова!" Он был так похож на безобразную жалкую галлюцинацию, что у Мая вырвалось: "Рассыпься!" Но это не помогло. Злобный малютка погнал его по коридору, норовя наподдать пониже спины ножонкой в лаковом башмачке. Май, смеясь, уворачивался, а в памяти его привычно отпечатывалось все, вплоть до мушки на щеке вредины.

Между прочим, это был натуральный француз, мусье Шарль, выписанный хозяевами ресторана из Парижа, - человек вопиюще бездарный во всех видах деятельности, которые охватывал ресторанный бизнес. Но работа мусье Шарля была куда важнее. Он наводил западный лоск на ежевечернее действо: возглавлял выход кордебалета на сцену; красовался на высоком табурете рядом с оркестрантами; сопровождал канканерок на поклоны и кланялся вместе с ними, ловко срывая канотье. Болтали, что мусье Шарль не просто какой-то чурка безмозглый, а имеет образование - вырос рядом с "Мулен Ружем". Из-за "Мулен Ружа" все, что мусье вытворял, считалось парижским шиком. У нас хоть и любят подхалимски вздыхать: "Ах, Америка!", но на самом деле только парижский шик - предел мечтаний для нуворишей из страны с мучительным советским прошлым.

В пустой мужской гримерной, между столиками, притулился некто полуодетый - в полосатом фраке, сатиновых, "семейных" трусах. Он торопливо пожирал сосиски с горошком, стуча вилкой. При появлении устрашающе-великолепного малютки в пунцовом костюме несчастный сунул тарелку под столик и бросился натягивать брюки. Мусье злобно шикнул на него, вталкивая в комнату Мая. Тот не мог сопротивляться - ослабел от смеха. Мусье вдруг дернул Мая за ус: "Ти - козак!"; похлопал по бандуре: "Бананайка!" Он подтащил Мая к длинной вешалке с костюмами и молниеносно выбрал красные шаровары, вышитую украинскую рубаху, кушак-очкур. Май мотнул головой: ни за что! Но мусье Шарль понял этот жест иначе: козак без сапог - не козак! Он щелкнул пальцами, и услужливый полосатый, выскочив из почти натянутых брюк, полез за шкаф - извлек пару бывалых красных сапог, сморщенных, как сухие стручки перца. Май начал послушно переодеваться: конспирации и хохмы ради. Пока он возился, мусье напал на многострадальнего полосатого - отобрал у него брюки и начал требовательно кричать: "Катюшка! Давай Катюшка!" Полосатый душераздирающе заиграл на крохотной гармошке "Расцветали яблони и груши…". Мусье стучал ножонками в такт, покрикивая: "Анкор, мужиче-ек! Анкор шибче!" Май понял, что забыт, и улизнул из гримерной.

Тропа изменилась: туда-сюда бродили музыканты; между ними лавировали девушки в костюмах павлинов; пролетали официанты в черных фраках, белых перчатках. На Мая никто не обращал внимания; это было ему на руку. Проходя мимо высокого зеркала, он увидел себя и расстроился: ряженый дурак, суслик обтерханный в красных сапогах! Но тут же Маю дали понять, что он - чертовски привлекателен. Мимо пробежал человек-полено в жестком шершавом балахоне до полу. Он игриво задел Мая и сюсюкнул: "Ах ты, лапа-а! Па-а-чему не зна-а-ю?" Май обомлел от такого паскудства и едва не был растоптан кавалькадой монашек, несшихся по тропе. Из-под приподнятых черных одеяний выглядывали юбки в блестках, трико в сеточку.

За монашками выступала бабища в парче, с голым животом; глубокая пуповинная впадина дышала, как кратер дремлющего вулкана. "Лаэрта Гамлетовича не видал?" - прогукала бабища. "Лаэрта Полониевича, вы хотите сказать? Ну-у, хватились, матушка-барыня! Убит он. Убит!" - сказал, резвясь, Май. "Брешешь! - взревела бабища, хлопнув себя по бедрам. - Как же без него?! Ведь у меня все магазины спалят!" Она двинулась по тропе чугунной поступью. Май пристроился рядом и, наслаждаясь, затрещал: "А чего ждать-то от Полониевича? Наследственность у него - дрянь. Сеструха сошла с ума, утопилась, а папаша, доносчик и шпион, убит на разборке". - "Уй-е-е-е!" - ухнула бабища. "Чистая правда! - поклялся Май. - Ни один суд в мире не уличит меня во лжи!" Бабища, причитая, влезла в лифт и вознеслась - рывком, с натугой - куда-то под купол ресторана.

Из-за красных сапог Май ощущал острый позыв к удальству, но не знал, как самовыразиться: то ли плафон раскокать, то ли дверь высадить. Дверь напротив лифта приоткрылась, и Май, посчитав это особым знаком, без промедления вошел в полутемную комнату. У дальней стены, перед большим мертвым экраном сгрудились пустые кресла; лишь в одном кто-то спал, свесив до полу руку. Май хотел уйти, но экран вдруг ожил. Появился ало-золотой зал, столики; запорхали официанты. Крупные планы любовно показывали чьи-то уши, отягощенные бесценными серьгами, чьи-то лакированные проборы и выскобленные до синевы щеки. На экране шла сиюминутная жизнь гостей ресторана. Маю стало скучно, он вновь захотел уйти. Но тут среди брильянтов и проборов мелькнуло знакомое лицо, и он остался.

Кто из поколения Мая не цитировал Льва Львовского? Он был писатель, но еще и артист; словом, непревзойденно читал на эстраде свои сатирические рассказы, афоризмы, наблюдения. Книги у Львовского тоже выходили, но без авторских пауз и мимики текст терял обаяние, живость. Такой тип художников слова Май называл: говорун. Известность Львовского началась при советской власти, на концертах во всевозможных НИИ. Его полюбили научные работники, и он этим справедливо гордился. Говоруна тягали в КГБ за острые шутки; предлагали сотрудничество, но он доносы писать отказался и сумел хитро использовать опасную ситуацию себе во благо: напросился давать шефские концерты чекистам, а заодно обзавелся среди них нужными поклонниками. В глазах свободомыслящих людей это был акт героизма, что-то вроде плясок Любки Шевцовой перед фашистами.

Льва Львовского даже сравнивали с Зощенко: оба - сатирики, оба - знамениты. Не понятно, правда, к кому слава легче прилепилась. Зощенко - безусловно, гений, но, кроме того - дворянин, георгиевский кавалер, красавец, петербуржец. И время ему для славы досталось знаменательное - век адовых пожаров, но сквозь кровь и грязь еще просвечивало ясное Серебро. Наш Львовский - тоже, допустим, гений, но в придачу, что скрывать, набор унылых реалий - бедный еврей из Львовской области, два курса института физкультуры, гуманитарий-самоучка, живет в Москве, построил дачу. Славу Львовский словил во времена смурые - Серебра под кровью и грязью было уже не видать. Тронешь месиво непродуманным движением, а под ним - лица, лица… Среди них и Михаила Михайловича Зощенко лицо, запрокинутое… Страшно! И как-то неловко становилось от собственного волокитства за фортуной. Львовский, конечно, спрашивал себя: разве я, лично, виноват в трагической судьбе Зощенко; разве в ущерб ему, что я дачу построил; разве его волнует, сколько у меня денег? - Не виноват, не в ущерб, не волнует. Но с месивом-то ужасным, с кровью и грязью, как быть совестливому литератору? А не надо лишний раз разгребать! "Стремиться к небу должен гений…"

"Наш дорогой гость Лев Саввич Львовский!" - услышал Май. Говорун в белом смокинге поднялся по ступенькам из зала на ресторанную сцену. Лукавая улыбка, грустный взгляд, внимательный нос-клювик - он был похож на сову, малость ощипанную, но симпатичную. Май забеспокоился: что делает Говорун среди этих людей? Разве он так беден, чтобы участвовать в дурном безвкусном представлении? Разве так нужны ему новые связи, когда он не успел разобраться со старыми? Разве зрители - это чекисты, которым надо понравиться, а то упекут за излишнюю резвость ума в дурдом или сошлют куда-нибудь, к чертям собачьим? Между тем Говорун оглядел зал и заговорщицки-интимно сказал в микрофон: "Я вижу, мы здесь собрались все свои". Аплодисменты, хохот. Говорун продолжил, развивая успех: "Нет, не то чтобы я не любил бедных, но…" Бурные аплодисменты, крики "Браво!". Май не успел узнать, что собирался поведать "своим" Лев Львовский, кумир интеллектуальной элиты второй половины XX века. Экран погас.

- Не понял! - воскликнул Май и потребовал: - Включите трансляцию!

- Зачем? - пискнули в ответ.

Май, вне себя от такой тупости, зло сказал:

- Я не понял, разве люди в зале - свои для Львовского? Разве он тут не случайный гость?!

- Вы адресуете эти причитания экрану?

Рука спящего в дальнем кресле дернулась. Он встал. Это был Василий Мандрыгин. Май в растерянности сел на стул.

- Значит, я с вами говорил?

- А вы думали, с экраном? С неживой материей? У вас мозговые спазмы.

- Я требую ясности! - не слушая, продолжил Май. - Если Львовский приперся сюда, чтобы прочитать свой опус, то почему он его не читает без всяких пошлых заигрываний с залом? Без воркования в микрофон, без дешевых ужимок?!

- Он иногда и "Барыню" пляшет. На малых сабантуях для избранных, - доверительно сообщил Василий. - Потому что они - сила. Реальная! Захотят - раздавят классика, сказнят на ногте. А захотят - в дело возьмут, озолотят на триста лет вперед.

- Столько не живут!

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги