- Завтра буду! - роняет Карлуша.
- Точно? - выдыхает мама. - Вы не забудете?
- Дорогая моя, я - Эстенвольде, а не какой-нибудь рыночный торговец! Сказал - буду, значит - буду! И тут слова его прерывает самая вульгарная икота.
Папа дергает маму за руку и бормочет что-то себе под нос. Судя по гримасе на его лице, папа мысленно наделяет мастера не очень лестными эпитетами. Карлуша этого не замечает. Он смотрит в центр двора и, наконец, видит меня.
- Лямашенька, деточка! - бормочет он, и жидкая слеза появляется в уголках его глаз. - Пришла-таки старого Карлушу навестить. Ах, ты, колокольчик мой!
Колокольчиком он прозвал меня за неумолчный и звонкий голосок. В детстве я была словоохотливой. Карлуша роется в карманах и вытаскивает слипшиеся, обсыпанные трухой ириски.
- Вы позволите, друзья мои? - смотрит он на родителей.
- Ах, нет, - поспешно отвечает мама. - Ей нельзя сладкого - зубки портятся. Спасибо большое.
То, что мне нельзя сладкого, я слышу впервые, но к сладкому я всегда была равнодушна, поэтому ириски меня не вдохновляют.
- Хочешь цветочек? - спрашивает мастер. - Маша-а, дай ребенку цветок! - Бесшумно появляется женщина с маленькой гроздью акации в руках.
- Возьми, деточка, - протягивает мне ветку Карлуша и улыбается почти беззубым ртом. Я беру цветок. Он пряный и тонко пахнет ванилью.
- Ах, ты гарангушик! Это единственное слово, которое Карлуша знает по-азербайджански. В его устах гарангуш-ласточка - это высшая степень восхищения. Он произносит его медленно и как-то изысканно: ка-ран-кушик! Это веселит меня, и я заливаюсь смехом.
- Да, подождите вы! - обращается Карлуша к родителям. - Тем давно не терпится покинуть увитый плющом и виноградом дом. - Дайте с дитём поговорить, хоть душой отдохнуть! Ну, что ты любишь, Лямашенька? Нравится цветочек?
- Я силень юбйю. - отвечаю я. Коварные "л" и "р" все еще не даются мне.
- У-у, ты, моя золотая! - умиляется Карлуша и вдруг его осеняет. - А хочешь, я тебе на потолке сирень нарисую?
Пока мама и папа обалдело переглядываются, я уже прыгаю на одной ноге и кричу:
- Да-да-да! Хочу силень на потойке!
- Карл Иванович, - осторожно начинает мама, - не слушайте вы ее. Она ребенок. Какая сирень на потолке? Это такой труд, потом неизвестно, как это будет смотреться. Возможно, комната будет казаться темной и…
- Дорогая, - церемонно провозглашает Карл Иванович. - Не знаю, известно ли вам имя художника Ореста Кипренского. Так вот я - его прямой потомок. Понимание искусства - у меня в крови! Если ваш ребенок тянется к прекрасному - не лишайте его этой радости. Лишних денег я с вас не возьму, краски у меня есть. И, если Эстенвольде говорит, что нарисует сиреневый сад на потолке - значит, он нарисует его!
- Очень хорошо - ставит точку папа. - Мы ждем вас завтра с утра. - На этой оптимистичной ноте мы покидаем дом Карла Ивановича.
Назавтра он, конечно, не приходит. Не приходит и послезавтра. Папа чертыхается так, что соседи затыкают уши. Папа грозится немедленно найти нового мастера, пусть не такого даровитого, но добросовестного. Мама в раздумье. Ей хочется дом-сказку, а не стандартный ремонт.
Карлуша появляется через четыре дня. В сером костюме, розовой рубашке, волосы торчат меньше обычного, а в руках букетик левкоев. Букет он церемонно презентует маме, и также церемонно пожимает руку папе, потом переодевается и приступает к работе. Я верчусь рядом. Карлуша водружает на кончик носа очки и начинает колдовать. На огромном листе, заменяющем палитру, он смешивает розовую, голубую, бордовую и фиолетовую краски. Добавляет чуть-чуть белой и сине-черной, Отдельно разводит зеленую, лимонную, и синюю краски. Пальцы его, то краснеют, то синеют, то зеленеют, и я как завороженная смотрю на эту цветную игру.
- Вот, смотри, каранкушик, - бормочет Карл Иванович, если смешать синюю и желтую краски будет зеленая, а если - красную и синюю - то фиолетовая.
- А это что? - я протягиваю руку к небесно-голубой краске, такой яркой, что глазам от нее больно.
- Это берлинская лазурь. Не трогай. Ручки испачкаешь, мама поругает.
Я словно стихи слушаю неведомые названия красок: шарлахово-черный, индийская желтая, темный кармин, цвет марсельской черепицы. Карлуша видит мое восхищение и продолжает вдохновенно:
- Вот проснешься утром, на потолок посмотришь, а там сирень всегда цветет. И свет от нее такой хороший. Будешь Карлушу помнить?!
- Буду! - разом выдыхаю я, - и Карлуша умиляется еще больше.
- Ангел мой! Я тебе такой сад на потолке напишу!!
В комнату входит мама, одобрительно смотрит на нас, ставит перед Карлушей стакан чая, а передо мной тарелку с черешней и выходит. Карл Эстенвольде свою работу знает, и в советах не нуждается!
Проходит несколько дней. За это время Карл Иванович бесчисленное количество раз обозвал себя старой обезьяной и мазилой, у которой неизвестно откуда руки растут, вырывал у себя клочья волос, кричал, что "всё никуда не годится, и ему пора на свалку!". В ярости он был безутешен, не помогали ни папины увещевания, ни мамина игра на фортепьяно, которую Карлуша очень ценил. Бывало, зовет его мама обедать, а он отнекивается и просит застенчиво:
- Вы не беспокойтесь, я не голоден, а если время у вас есть, сыграйте "Патетическую сонату" Бетховена. - Мама никогда не отказывала, знала, что в особо любимых местах Карл Иванович начинал с воодушевлением подпевать.
К концу работы от Карлуши все больше слышится "Тон бела неже" и это значит, что он доволен и скоро нас встретит сиреневый сад!
И, вот, наконец, момент нашего восхищения и безоговорочного триумфа Карла Ивановича! Стены моей маленькой комнаты, начинаясь от пола сдержанно-фиолетовым, переходят в лиловый, и постепенно становятся светлее. Около потолка они уже нежно-розовые, как лицо зардевшейся невесты. И, вот потолок! Сад!! Бал сирени! Роскошный и нежный, кипенно-белый и дымчато-сиреневый, с изумрудными сердечками листьев! Гроздья сирени, тяжелые, тугие, всех цветов и оттенков: от бледно-голубого и сизо-розового, до густо-фиолетового, почти бордового и ослепительного белого!! Чудо!
После первого нашего "Ах!" следует второе. Мы замечаем, что цветы составлены не беспорядочно, а заботливо и продуманно. С той привольностью, за которой угадывается разумный и тонкий расчет. Края потолка выписаны самыми темными и тяжелыми кистями поздней иранской сирени с одиннадцатью, (непременно, одиннадцатью!) лепестками. Она сменяется роскошью сирени обыкновенной, пленяющей богатством красок. Это наша, милая сердцу сирень, у которой так интересно отыскивать цветок с пятью лепестками, чтобы потом непременно съесть его, загадав желание! Ближе к центру ее сменяет голубая венгерская сирень с удлиненными кистями. Потом сизо-розовая, словно раструб морской раковины! И, наконец, у самой люстры, бал цветов венчают гроздья белой сирени, с зеленоватыми кулачками бутонов! Гремите, фанфары! Рассыпайтесь трелью, флейты! Славьте весну! Приветствуйте сирень на потолке!
- Карл Иванович! Вы, вы …гений! - бормочет мама, готовая расплакаться.
- Спасибо, Карл Иванович, дай Бог здоровья. Золотые руки, золотые! - восторженно повторяет мой отнюдь не сентиментальный папа.
Хмельной от похвал Карлуша тычет себя пальцем в грудь и повторяет:
- Сказал - сделаю, и сделал! Эстенвольде слово держит! А вы… Когда придешь, завтра, послезавтра… Не будьте крохоборами, друзья мои! Ну, как, каранкушик, нравится? - склоняется он ко мне.
Я не могу сказать ни слова. Я не могу обнять его. Руки мои обхватывают только часть его заляпанного халата, и я утыкаюсь лицом где-то в область Карлушиных колен.
- Ангел мой! - поднимает он меня на руки, и жиденькая слеза дрожит в его глазах. - На здоровье, на счастье! Будешь помнить Карлушу?! Не забудешь?
…Помню, Карл Иванович. Все помню. Вот, и написала… Спасибо Вам…
Почти невыдуманная история
Люди никогда не предполагают, что в затасканном слове "счастье" может таиться весьма неожиданный смысл.
Утро понедельника для Суэль выдалось занозистым. И дело было вовсе не в несчастном понедельнике. За свою более чем сорокалетнюю жизнь за вычетом 7 безмятежно-абрикосовых лет детства - Суэль обожала абрикосы и в детстве мерилом всего лучшего для нее был этот солнечный плод, - она научилась различать утра. Они могли быть теплыми, радостными, угрюмыми, нежными, скучными. А это было именно занозистым. И вроде бы все ничего. И проснулась вовремя, и выспалась перед работой, и заварка была свежей, и дети не корчили кислых мин при завтраке, и за окном все тихо, ни дождя, ни ветра. А все же было что-то, что заставляло недовольно поджимать губы. Как говорила дочь, было стрёмно.
После отправки отпрысков в школу, а мужа на работу, Суэль оглядела себя. Все было в порядке: блузка в горошек, строгая юбка, новые дымчатые колготки, туфли на любимом 7-сантиметровом каблуке. Лицо тоже в ажуре: тональник, тени, тушь. Впрочем, тонкие морщинки на лбу и складка около рта тоже были на месте.
Суэль вздохнула и вышла из дома. Худой серый кот со следами любовных побоищ на морде подбежал к ней и, хрипло урча, стал требовать еды. Женщина бросила ему остатки колбасы и поспешила к автобусной остановке.
Автобус подошел вовремя, но какая-то толстая тетка с гремящими банками взгромоздилась на ступеньку и, шумно, отдуваясь, плюхнулась на переднее сиденье. Суэль попыталась протиснуться бочком, но проклятый кулек с банками зацепил колготу и по ней мгновенно и, даже как-то весело, побежала строчка. Суэль досадливо поморщилась. Занозистое утро начинало себя оправдывать.
Стоящий рядом с ней старик долго вытирал мятым платком коричневое лицо, а потом сказал, обращаясь неизвестно к кому: