- А что, если тебе продать маленькое верхнее поле, нарезав его участками по пол-акра? Уж с этим бы мой дух как-нибудь примирился, а зато на вырученные деньги ты бы мог содержать все остальное. Тут недели не проходит, чтобы ко мне не нагрянул какой-нибудь покупатель. Чуют падаль стервятники.
- А сколько дают?
- То-то и есть, что гроши. Две сотни за акр. Наверно, решили, что я уже вовсе из ума выжила. Один филадельфийский еврей предлагал двадцать пять тысяч, с тем чтобы дом и фруктовый сад остались за мной; это, пожалуй, было самое пристойное предложение. Думаю, я бы у него все сорок выторговала.
- Ты-то заплатила четыре.
Она пожала плечами.
- С тех пор прошло двадцать лет. За это время и людей стало больше, и денег. Округ теперь не тот, что во времена твоего детства. Деньги возвращаются обратно. Да вот, кстати, - Шелкопф. У него теперь внуки, и он вроде бы не прочь купить наш луг.
- Весь целиком?
- А то как же. Он даже, представь себе, намекал, что этим окажет услугу тебе; мол, если у меня заведется кое-какой капитал, мне не нужно будет прибегать к помощи сына.
- Об этом, пожалуйста, не думай.
- Но-но! - Она повела в воздухе рукой - жест, перенятый ею у моего деда; когда-то в детстве это приводило мне на память загадочные строчки из "Рубайята" про перст, что чертит письмена, и чертит вновь и вновь. - Не спеши возражать. У тебя теперь две жены, а я одними только счетами за лечение разорить могу. Да вот еще док Грааф хочет, чтобы я легла в больницу.
- С чего это? По-моему, если не считать одышки, ты совсем…
- У меня случаются, как это доктора называют, "провалы". Последний раз это было на дальнем поле, я там гуляла с собаками - наверно, они меня и притащили домой; помню только, что я чуть не на четвереньках вползла наверх и давай глотать таблетки из всех коробочек, какие нашлись. Так целые сутки и пролежала без памяти - Флосси за это время успела всю раму изгрызть на том окне, под которым полки с книгами. Они ведь до сих пор туда лазят, все ждут, что Джордж вернется.
- Почему же ты не вызвала меня?
- Ты тогда только что уехал в свадебное путешествие. Словом, вот что, Джой. Бывали у нас с твоим отцом несогласия, но в одном мы с ним всегда сходились: умирать надо подешевле. Сейчас это не так просто. У докторов завелись всякие там аппараты, с помощью которых можно тянуть и тянуть, пока последний доллар не возьмешь из банка.
- Нельзя же все сводить только к деньгам.
- А ты к чему все сводишь? К постели?
Я покраснел, и она, сжалившись, шумно вздохнула и вернулась к начатому разговору:
- Скажи мне по совести, Джой, я тебе не в тягость?
- Нисколько. Те деньги, что я посылаю тебе, - самая меньшая из моих забот.
- Тем лучше. Только имей в виду, что отцовской пенсии мне почти достаточно. Так что могу, в общем, обойтись и без них. Я вовсе не желаю, чтобы в конце концов ты меня возненавидел из-за нескольких долларов.
- Можешь не беспокоиться. Все у меня благополучно - и с деньгами, и с постелью, и со всем прочим.
- А кстати, если уж на то пошло, - сколько тебе стоил развод?
- Мм… все вместе - адвокаты, самолеты - тысячи четыре, не меньше.
- Я думала, даже больше. А Джоан?
- Была по обыкновению чутка и умеренна. В случае, если она в ближайшие два года снова выйдет замуж, мне придется платить немного.
- Ну, это случай маловероятный, с тремя-то малышами. И Джоан не из пробивных - не чета твоей новой.
Боль или досада - я как-то разучился отличать одно от другого - заставили мой голос зазвенеть.
- Это уж от меня не зависит, мама.
Она, явно довольная, откинулась на спинку кресла, в котором сидела. Меня всегда коробило при взгляде на это кресло - плетенное из проволоки, оно предназначалось для сада, но по бедности было выкрашено синей краской и водворено в гостиной.
- А теперь скажи мне, только скажи прямо, не деликатничай. Ты хочешь, чтобы я продала?
- Ферму?
- Часть фермы. Поле или луг.
- Конечно, нет.
- А почему?
Потому, прежде всего, что я знал, как она этого не хочет.
- Потому что в этом нет надобности.
- Тогда обещай, что ты мне скажешь, если надобность появится. Обещаешь?
- Ты сама догадаешься. Так будет лучше.
- Нет, не лучше. Я стала недогадливая.
Итак, ей нужна была видимость соглашения. Я сказал:
- Хорошо, обещаю.
Пегги зашевелилась, распрямляя затекшие ноги; одна ступня вытянулась и толкнула стоявшую на полу туфлю, одна рука машинально одернула юбку.
- У твоей молодой шея будет болеть, - сказала мать.
Пегги раскрыла глаза, последние слова матери дошли до ее слуха. Она растерянно заморгала, не узнавая ничего вокруг себя. Еще одурманенная сном, она казалась удивительно беззащитной и слабой. Я протянул ей руку и при этом повернулся к матери спиной. Борясь с дремотой, Пегги пыталась понять, что означает эта настойчиво, твердо и в то же время просительно протянутая рука потом подняла на меня глаза, и, должно быть, выражение моего лица помогло ей истолковать этот жест как готовность прийти к ней на выручку в трудную минуту - видно было, что она делает над собой усилие.
- Вставайте, сударыня, - сказал я. - Отведу вас в постельку.
- Как глупо, - сказала она, подала мне руку, и я, слегка потянув, помог ей встать с кресла. Без каблуков она казалась рядом со мной совсем маленькой. Руки ее чуть великоваты, с розовыми на сгибах и у кончиков пальцами, и, когда я их представляю себе, не видя, мне всегда кажется, что они овальной формы. Помнится, на той вечеринке, где мы встретились, она впервые понравилась мне, впервые привлекла мое внимание своей позой, неловкой и напряженной; ее руки праздно висели по бокам, повторяя изгиб бедер, точно ненужные в данную минуту инструменты, - висели безвольно, и в этом нежелании хоть как-то прикрыть себя спереди, пусть даже сигаретой в пальцах, чувствовалась готовность сдаться.
- Спокойной ночи, миссис Робинсон, - сказала она. - Извините, что я тут разоспалась.
- Ты поступила умнее нас, - ответила мать. - Спокойной ночи, Пегги. Если ночью озябнешь, в ящике бюро есть запасное одеяло. - Мне она не пожелала спокойной ночи, словно была уверена, что я вернусь.
Наверху, в спальне - прежней родительской спальне, где на стене висел мой детский портрет, - Пегги спросила:
- О чем вы разговаривали?
На портрете у меня были полуоткрытые губы, острый подбородок, прямой нос, приплюснутый и весь в веснушках. Глаза мои, мои глаза - я не мог от них оторваться, такие они были трогательно ясные, так проницательно и ласково смотрели. Их взгляд словно бы благословлял наш союз. Под портретом стоял ночной столик, а на нем голубая дорожка, лампа с плиссированным пластиковым абажуром, местами расползшимся от прикосновения к горячей лампочке, и металлическая пепельница в виде слона. В запертом ящике я мысленно видел целые пачки писем, любительские снимки, мои школьные табели и аккуратно сохраняемые корешки чековых книжек. На полочке внизу пылилась тяжелая, как гроб, семейная Библия с золотым обрезом, в покоробленном кожаном переплете, доставшаяся отцу от деда, а деду от прадеда. Когда-то я написал свое имя в родословной на последней странице.
- О ферме, - сказал я, отвечая на вопрос Пегги.
- О чем же именно?
- Не продать ли нам часть земли.
- И что вы решили?
- Тут и решать нечего. Ей не хочется продавать.
- А тебе хотелось бы?
- Да нет, пожалуй.
- Почему?
- Сам не знаю. Даже непонятно почему. У меня здесь вечно разыгрывалась сенная лихорадка.
- Я думала, ты скажешь - черная меланхолия.
- Это говорил мой отец.
Я услышал, что мать зовет меня снизу, из гостиной. Непривычная робкая нотка в ее голосе действовала сильнее, чем громкий окрик. Я надел снятую было рубашку и спустился вниз.
- Джой, - сказала мать, - не снесешь ли ты собакам остатки колбасы, а заодно и воды хорошо бы налить в ведро. Не люблю никого затруднять, но, если я пойду сама, они решат, что я хочу их вывести, а я что-то устала сегодня.
- Тебе нездоровится?
- Неможется, как сказал бы твой отец.
Я посмотрел на нее с беспокойством. Она стояла у самой кухонной двери, словно на пороге ложи. В кухне над плитой горела одинокая тусклая лампочка, и мне показалось, что лоб у матери какого-то жестяного оттенка; таким жестяным стало лицо моего деда в последние дни перед смертью. Ее густые волосы, где обильная седина и последние черные пряди образовали узор, от которого щемило сердце, лохматой шапкой торчали во все стороны. С распущенными волосами она мне всегда казалась похожей на ведьму - еще с детских лет, когда я, бывало, смотрел, как она расчесывает их на заднем дворе нашего олинджерского дома, чтобы птицы могли подобрать для своих гнезд упавшие волоски; а когда она причесывалась на ночь в родительской спальне, я, лежа в постели, видел, как из-под щетки летят голубые искры.
Я спросил:
- Может, дать тебе какие-нибудь таблетки?
Она слегка подалась вперед, и ее плечо, с которого спустилась ночная сорочка, странно забелело, попав в круг более яркого света.
- Таблеток у меня хоть отбавляй. И в холодильнике, и под подушкой… - Она переменила тон. - Тебе нечего беспокоиться, снеси только воды собакам и ступай, укладывай жену спать. Если ей ночью будет холодно, возьмешь старое индейское одеяло в третьем ящике папиного бюро. А я лягу, и все у меня пройдет.
- Тебе неудобно будет на диване.
- Я всегда здесь сплю. Я, кажется, ни одной ночи наверху не ночевала с тех пор, как… как его нет.