– Как хочешь…
Анжелка попыталась возразить, но тут же была изгнана из нашего общества. А мы отправились к остановке. Всё в обратном порядке – мост, аллея, площадь…
Автобус должен был подойти только вечером, часа через три. Мы сидим на лавочке – рядом-рядом, так, что я чувствую наше "общее" тепло. Больше никого нет. Пытаемся о чём-то говорить – не получается. Опять молчим.
Я уже начал скучать по ней. О, это томительное чувство – вот она здесь, рядом, а во мне уже развивается чувство тоски, чувство потери, чувство необратимости этой потери. Опять пытаемся говорить, опять молчим – всё как-то волнами. А руки сами по себе – тоже прощаются, запоминают – нежно и осторожно, точно навсегда.
А часа через полтора к нам подъехал отец. На мотоцикле, в кожаных штанах, в той же фланелевой майке. Мотоцикл он оставил на площади и поднялся к нам на холм, на остановку, пешком. Я заметил его издалека, поэтому встал и стал готовиться… Понял, что Света тоже заметила, но продолжала сидеть. Сергей Сергеевич начал по-военному, в лоб. Говорил, обращаясь к дочери, на меня не смотрел. Сказал, что можем оставаться, что он погорячился, что через три часа он уезжает за "матерью и Людкой" (Люда – средняя сестра, между Светой и Анжелой), и, что будут они все вместе дня через три. На прощание пожал мне руку и уехал. Прощаясь, я впервые близко увидел его глаза – в них были вина и страх за дочь. И ещё они были голубые-голубые, как у Светки. Хороший он мужик, в конце концов.
– Ну, что, останешься? – голос равнодушный, глаза к горизонту.
– Если ты хочешь.
– Тогда пошли купаться, – Боже, как она мгновенно изменилась! По-прежнему не смотрит на меня, но глаза, улыбка… Вскочила, схватила за руку и потащила к реке.
Вода вечером теплющая. Солнце золотое, мягкое. Тени длинные, красивые. Пыль у реки становится влажной и бархатной – очень приятно идти босиком. По дороге мы вдруг поняли, что ни я, ни она не имеем купальных принадлежностей.
– А мы так… Я тебе сейчас такое место покажу!
Её место было действительно чудесным, но на том берегу купались пьяные мужики. Все, видимо, после работы. Четверо, уже мокрые, расположились кружком, вмяв в свои рыхлые тела прибрежную гальку, и глушили ежедневную порцию "керосина". Пятый явно подошёл позже и сейчас готовился к омовению. Он уже был чуть пьян, с бронзовой шеей и чёрными по локоть руками – это от загара, остальное тело было белым и дряблым, как у варёной лягушки. Вокруг его худосочных бёдрышек свободно развевались чёрные сатиновые трусы. Он, этот пятый, что-то победно закричал, разбежался и плюхнулся в воду. Вынырнул, завизжал, высморкался и стал, точно пушкинский Балда, "мутить и морщить" всю реку. С берега закричали:
– Мишань, сфотографируй нас!..
Мишаня нырнул и в момент погружения скинул трусы, засветив свою белую задницу. Раздался дружный здоровый смех.
– Ещё раз, ещё раз, не получилось!
Так повторялось несколько раз. Потом Миша то ли устал, то ли вдруг нас застеснялся, но в очередной раз дельфинью траекторию прочертили его замечательные сатиновые трусы.
– Ну, это не то, Миш… Эта… Ты с объектива крышку не снял!
Под гомерический хохот, худой и мокрый, сморкаясь и харкая, в замечательно-огромных облипших трусах Миша полез на берег за своей порцией "уиски".
В другое время мы бы с удовольствием и с актёрской точностью прокомментировали эту сцену, но сейчас… Мы уже знали друг друга, и обнажённое тело было для нас чем-то священным и тайным, тем, что, помимо прочего, так восхитительно нас связывало, тем, что доступно только двоим и одухотворено может быть только двоими, любящими и берегущими друг друга. Наши тела были из Лувра и Эрмитажа. И сейчас эти раскрепощённые "эпикурейцы" так нелепо и простодушно вламывались вдруг в наш гармоничный мир, в нашу тайную со Светой страну. Нам сделалось стыдно. Нам сделалось грустно. От смущения мы расхохотались и, спасая что-то зыбкое в себе, встали и пошли прочь с этого места. Шли вдоль реки – долго – и очнулись уже далеко за посёлком.
Остановились у тихого уютного местечка на берегу. Солнце уже сидело на линии горизонта. Воздух сделался розовым и нежным. Мы сбросили с себя одежды и вошли в воду…
Дальнейшее – как постепенно темнело, как вместе с воздухом, так же постепенно, менялся цвет её кожи, превращая загорелое женское тело в бледный китайский фарфор, как что-то ярко горело в ночи (пожар?!), как плыл по реке колокольный голос, как неизвестно откуда появился вдруг белый конь, как мы кормили его с рук хлебными крошками, как залезли потом в тёплый вечерний стог… Всё это было счастьем, и всё это я описать бессилен, здесь нужен Иван Алексеевич Бунин.
Уже часов в двенадцать по холодной плотной тропе мы возвращались домой. В лесу играла музыка.
– О, ещё не разошлись! Это наша танцплощадка. Летняя. Прямо в лесу. Пойдем, зайдём.
Мне не хотелось.
Выхваченные светом крашенные синей краской прутья решётки, окружавшей танцплощадку, словно синие ветки, выступили из темноты нам навстречу. Фонари, точно аквалангисты в мутной воде, высвечивали кусочки причудливой ночной жизни. Было много пьяных. В воздухе много бездомных слов, выкриков, чьих-то потерянных фраз – всё это летает над нами бесхозно и хаотично. Девочки здесь в белых платьях, мальчики в телогрейках. Соответственно, под кустами, вне власти фонарей, много белых пятен, вокруг которых сладострастно кружатся оранжевые мухи сигарет. Когда же сигарета исчезает, начинается другой сладкий и короткий ритуал. Бывает, что и сигарета не помеха. Там всё по согласию – стоны, если и слышны, то это не те стоны. На случай драк есть и милиция. Милиция ленива и насмешлива. Милиции пора домой к семьям. Уже поздно, но "аквариум" ещё полон.
Мы купили билеты и вошли.
Я не люблю танцплощадок. Мне там неинтересно, скучно. Обычно я просто наблюдаю. Иногда танцую медленные танцы. Я редко видел, чтоб быстрые танцы танцевали красиво, а "скакать" и "чудить" хорошо среди своих. Здесь точно все были чужие.
На провинциальных танцплощадках после серии бурных и экзотических проявлений свободы и раскованности, иллюстрирующих образ советского человека, случаются вдруг непонятные мне и совершенно немотивированные припадки стыдливости, когда "топталочка" пуста, а все сидят рядком на лавочках и смущённо переругиваются. Нам выпал именно этот момент, и Света вышла в центр в одиночку. Возвращаясь к теме "быстрых танцев", должен сказать, что Света являлась исключением из общего правила, и это было воспринято "местной знатью", как издевательство. Я это быстро почувствовал и поспешил разбавить её танец своими, не столь изящными и зажигательными телодвижениями. Постепенно к нам присоединилось несколько пар, групп, а ещё время спустя, дискотека довела себя до обычной для танцплощадок плотности. Ещё чуть позже Свету пригласил непонятный в этих местах интеллигент, а я с томительным удовольствием опять стал любоваться ею со стороны. Я любил любоваться ею со стороны.
Ко мне подскочил коренастый рябой паренёк и попросил закурить.
– К сожалению, не курю.
Он подсел ко мне вплотную:
– А если поискать?
О-о-о, милый ты мой!.. У меня сразу появился неприятный привкус во рту:
– Я же сказал, не курю…
– А ты поищи, поищи, – он достал откуда-то беломорину, помял её, улыбнулся, приобнял меня и добавил: – Тогда спичку дай.
Я ничего не ответил. Обстановка мне была ясна, но я уже давно отвык от подобных развлечений. Малыш был замечательно нагл, много меня моложе и, думаю, значительно слабее физически. Хотя выглядел он крепким, но ему было только лет шестнадцать, а мое тело в то время еще не раскисло до сегодняшнего состояния. Но мне сильно не нравилась его уверенность. Я попытался понять, сколько их. Оказалось, что за нашим камерным полюбовным разговором наблюдает, по крайней мере, половина танцплощадки.
В это мгновение во мне возник (и тут же был задушен и оставлен в прошлом, на полсекунды сзади, памятный уже не эмоционально, а аналитически) привкус раздражения на единственного родного мне здесь человека, на женщину, которая вовлекла меня в эту заведомо проигрышную ситуацию, вовлекла, не считаясь с моим мужским достоинством. (А может, наоборот, подвергая его проверке?!) Но этот привкус был там, в прошлом, на полсекунды сзади, а сейчас я боялся за Свету, был готов её защищать, но почему-то одновременно ждал от неё чуда, спасения.
Света бросила своего интеллигента, подлетела к нам (вокруг меня уже сидело трое – рябой вёл беседу, двое других участливо молчали) и вдруг быстро-быстро заговорила по-польски. Мои собеседники опешили, даже смутились и – достойный выход – дружно заржали. Света, не теряя времени, схватила мой рукав, сделала мальчикам ручкой и потащила меня вон. Я не сопротивлялся, хотя понимал, что это не спасение, что это не поможет. За нами вышло человек восемь.
Вот осталась позади милиция, вот кончился свет, вот уже только темнота и лес. Но, слава Богу, кроме нас очень многие – целым косяком – стали разбредаться по домам. Кругом разговоры, смех. Но чем дальше, тем реже и шире – по закону рассеивания. Идём быстро. И те – сзади – быстро, в затылок, в двух метрах. Выигрываем время – к свету, к дороге. Я просчитываю варианты. Те молчат, слышны лишь топот и дыхание. Я на пределе – пацаны, толпа, жестокие, мозгов ещё нет. Им сейчас всё интересно – кровь, страх, смерть. Так волчата на первой охоте – гонят, ждут развязки, учёбы, зрелища.