Эренбург Илья Григорьевич - Падение Парижа стр 98.

Шрифт
Фон

Товарищи поддержали Легре. На следующее утро итальянцы предложили сдаться. Французы ответили отказом. Они продержались еще пять дней, отрезанные от мира.

Легре, как во сне, услышал: "Перемирие подписано…" И тогда он выругался: "Вот теперь Лаваль!.." Они вышли и увидели рядом с французским полковником двух итальянцев. Кто-то пробормотал: "Макаронщики…" Легре снова потух. Он молчал.

Его батальон случайно не распался. Стояли они в Клермон-Ферране. Возле города был большой арсенал с боеприпасами. Смутно, как свет сквозь воду, доходили слова до сознания Легре. Он слышал, как майор сказал лейтенанту Брезье: "В среду сдаем немцам".

Была горячая ночь после дождя, не освежившего мир. Легре стоял на часах. Он думал о Жозет. Она ему ни разу не написала. Может быть, и писала, не доходили письма. А теперь и почты нет. Поезда не ходят. Все распалось, как жизнь Легре. Где Мишо? Где партия? Может быть, рядом: в сердце соседа. Может быть, далеко… Все случилось, как они предсказывали: пришли гитлеровцы, нашли здесь друзей, подручных, лакеев. Даже страшно – до чего точно об этом писали в "Юма" два года тому назад. А сколько горя!.. Разорили страну. Немцы все вывозят: станки, сахар, башмаки. Пленных они не выпустят. Что, если Мишо попал в их руки?.. Теперь они пойдут на англичан. А потом на русских. Крысы, голодные крысы! Неужели всему погибнуть: труду, героизму, да и простой человеческой жизни?..

Так началась ночь: с длинных унылых мыслей. Не первой ночью томления была она для Легре. Днем он пытался говорить: спрашивал глухим надтреснутым голосом, глядел пустыми глазами. Люди отмалчивались: все были потрясены случившимся, пришиблены; искали родных; искали крыши и хлеба; никто не задумывался над трагедией – ее переживали.

Но когда рассвет раздвинул деревья, в голове Легре созрело решение. Оно пришло помимо него; не было ни взвешено, ни проверено. Его продиктовало сердце. Оно было выводом из всех этих сумасшедших недель, из ненужной защиты дота, из жалоб беженцев, из рассказов бродивших вокруг города бездомных и голодных солдат, из наглых, но трусливых слов майора: "В среду сдадим…" Нет, они не сдадут, и те не получат!

Легре отослал трех солдат в город. Лейтенант Брезье спал у себя. Кругом не было ни души. Легре погиб один, погиб просто, скромно, искренне – как жил. Взрыв потряс все окрест. Взлетели птицы с деревьев. На кирпичном заводе – в трех километрах от арсенала, – зазвенели стекла.

Когда генералу Леридо доложили о происшедшем, он закрыл рукой лицо. Взрыв показался ему большей катастрофой, чем поражение Франции. Ведь за взрыв взыщут с него… Немцы никогда не поверят, что это – акт злоумышленника. А Пикар свалит все на Леридо…

Леридо вдруг вспомнил озеро, серое и неприютное, камни, камни. Он сказал Софи:

– Все взорвали. Все разбомбили. Даже природу Даже сердце…

40

Жолио устроился: "Ла вуа нувель" начала выходить в Париже. Из Виши шли франки, от немцев Жолио получал марки. Но толстяк жаловался, что немец Зибург скуп и дурно пахнет: "Посадите его в одну клетку с хорьком, хорек и тот задохнется…"

Генерал фон Шаумберг благоволил к Жолио: ему нравились легкомыслие и пестрое оперение марсельца. А Жолио померк, погрустнел; даже розовая рубашка его не красила. Он редко шутил и стал малообщительным. Возвращаясь из редакции, садился на кровать, не раздевался, молчал. Если жена спрашивала: "Что с тобой?" – качал головой: "Ничего".

Вчера пришел в редакцию Бретейль. Жолио не стал читать статью, надписал "в набор", а Бретейлю сказал: "Так плохо, что скоро начну молиться". Жолио не придумывал больше сенсационных заголовков – к чему стараться? Газету все равно никто не читает – парижане брезгают, а у немцев свои газеты. Часто Жолио получал статьи, неуклюже переведенные с немецкого; он заменял слово "мы" другим – "немцы": "Ла вуа нувель" должна была выглядеть французским органом. За это Жолио платят. А Бретейль?.. Наверно, и Бретейлю платят. Да и кому теперь нужен Бретейль?.. Странно вспомнить: шестое февраля, "верные", речи в палате… Все это было прежде. Тогда была Франция… А теперь в редакции сидит обер-лейтенант Франк с глазами розовыми, как у белого кролика, аккуратный и злой…

– Бретейль приехал, – сказал Жолио жене. – Скоро все покажутся – и Лаваль и Тесса.

Жена вздохнула:

– Легче от этого не станет. Я сегодня обегала весь город – нет мыла. Вообще ничего нет. Все вывезли.

– Ясно. А уехать некуда. В Марселе то же самое. Эти крысы съели Европу – как головку сыра. Брейтель рассказал, что Дессер застрелился. Где-то в Оверни… Вот тебе героический акт – вместо Марны и Вердена. Смешно! Ты знаешь, что мне пришло в голову? Вдруг… (Жолио закрыл окно и перешел на шепот.) Вдруг их все-таки побьют? Ты представляешь себе, какой невероятный скандал! В один вечер разойдутся пять миллионов экстренного выпуска. А Бретейля повесят…

– Что ты болтаешь? Если англичане победят, тебя тоже убьют.

Жолио весело закивал головой:

– Обязательно! Но все-таки это здорово… Как их будут резать, бог ты мой!.. Ради этого стоит повисеть на фонаре.

Жолио направился в редакцию. По дороге решил выпить аперитив ("пока они еще не все вылакали"); выбрал маленькое кафе на боковой улице: сюда, наверно, не заходят немцы.

Молодая служанка, с припухшими от слез глазами, подала стакан "пастис". Жолио вынул газету. Он не читал, он и не думал ни о чем; теперь он часто погружался в такое оцепенение: ему казалось, что он куда-то плывет.

Захрипела дверь. Вошел немецкий офицер, с тяжелой челюстью, с мутными глазами. Он вежливо поздоровался. Никто ему не ответил. Служанка принесла кружку пива. Немец предложил ей присесть. Она молча отказалась. Он выпил вторую кружку и снова обратился к девушке:

– Красотка, нельзя быть такой молчаливой. Почему вы ничего не говорите?..

Она закрыла лицо подносом и ответила:

– Сударь, я француженка.

Офицер рассердился, он встал и уже в дверях крикнул:

– Поглядите на себя в зеркало! Ваша мамаша спала с негром…

Служанка долго всхлипывала:

– Почему у нас не было танков?..

Жолио сказал:

– Танки были. У Тесса… А плакать нечего. Слезами вы их не уничтожите. Это крысы. Их нужно убивать. Я этим не занимаюсь. Нет, я от них получаю денежки. Как все… А что мне делать? Даже Марселя нет. Вообще ничего не осталось – только боши и тоска. Перестаньте плакать, как теленок! Получите лучше – два "пастис". Все может хорошо кончиться – я буду на фонаре, а вы будете танцевать с каким-нибудь марсельцем. У нас в Марселе чертовски танцуют…

41

Бретейль пробовал доказывать, взывал к справедливости, к логике. Генерал фон Шаумберг был непроницаем; глядел на Бретейля голубыми круглыми глазами, пускал облака едкого сигарного дыма и время от времени глухо повторял: "Нет. Нет". Можно было подумать, что из всех слов у него осталось только это.

Генерал фон Шаумберг считал, что с французами нельзя разговаривать всерьез. Ему понравился Жолио. Он угостил ужином актрис мюзик-холла; говорил: "Франция – это прекрасный курорт, а Париж – чудесный кафешантан". Бретейль был для генерала "серьезным французом", то есть дураком.

Бретейль растерялся уже в Бордо, когда услышал немецкие требования. Он думал играть в покер, скрывать карты, хитрить; вместо этого на него прикрикнули. Особенно его удивило немецкое требование прекратить после перемирия все радиопередачи. Он пожал плечами: "Они хотят, чтобы Франция онемела". И все же в Бордо Бретейль еще сохранил надежду: Гитлер любит показную сторону, ему нужен позор Компьена; прежде смывали кровью кровь, он хочет слезами смыть слезы; но вот пройдет праздничный угар, замолкнут немецкие колокола, догорят костры, зажженные на горах Германии в честь победы, тогда-то можно будет разговаривать. Францию разбили, но Франция была и будет великой державой. У нее колонии, флот. А у Гитлера на руках Англия. Ему придется за нами ухаживать.

Петен отправил Бретейля в Париж: нужно разрешить ряд срочных дел. В свободной зоне голодают миллионы бездомных. А немцы не хотят впускать в оккупированную зону беженцев. Пленных заставляют выполнять тяжелые работы. Раненых держат под открытым небом.

Обо всем этом Бретейль сказал генералу. Тот внимательно слушал, а когда Бретейль спрашивал: "Вы со мной согласны?" – равнодушно отвечал: "Нет".

Бретейль упомянул, что в Лотарингии оккупационные власти снимают вывески на французском языке; генерал слегка оживился, сказал:

– В Лотарингии нет оккупационных властей, это – часть Германии.

Бретейль не выдержал; впервые он позволил себе отойти от тона дипломата:

– Я – лотарингец…

Фон Шаумберг осторожно скинул пепел сигары в чернильницу и промолчал. Бретейль вернулся к вопросу о беженцах. Генерал, скучая, чистил ногти и зевал. Наконец он решил прекратить ненужную беседу:

– Я не могу входить в рассмотрение деталей…

– Для нас это не детали. Это жизнь или смерть миллионов французов. Отказ германских властей мешает сотрудничеству между двумя народами. Я надеюсь…

– Нет.

Бретейль встал. Сухой, высокий, он походил на немецкого офицера, и фон Шаумберг почувствовал некоторую неловкость, захотел объясниться:

– Жалею, что не мог вас ничем порадовать. Мы стоим на разных точках зрения. Вы рассуждаете, как дипломат. А я, прежде всего, военный. Для меня Франция – побежденная страна. Конечно, мы можем быть великодушными, но в ваших пожеланиях я не нашел ничего достойного участия. – Генерал поглядел на Бретейля и раздраженно добавил: – Нет, сударь, нет!

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке