Товарищи поддержали Легре. На следующее утро итальянцы предложили сдаться. Французы ответили отказом. Они продержались еще пять дней, отрезанные от мира.
Легре, как во сне, услышал: "Перемирие подписано…" И тогда он выругался: "Вот теперь Лаваль!.." Они вышли и увидели рядом с французским полковником двух итальянцев. Кто-то пробормотал: "Макаронщики…" Легре снова потух. Он молчал.
Его батальон случайно не распался. Стояли они в Клермон-Ферране. Возле города был большой арсенал с боеприпасами. Смутно, как свет сквозь воду, доходили слова до сознания Легре. Он слышал, как майор сказал лейтенанту Брезье: "В среду сдаем немцам".
Была горячая ночь после дождя, не освежившего мир. Легре стоял на часах. Он думал о Жозет. Она ему ни разу не написала. Может быть, и писала, не доходили письма. А теперь и почты нет. Поезда не ходят. Все распалось, как жизнь Легре. Где Мишо? Где партия? Может быть, рядом: в сердце соседа. Может быть, далеко… Все случилось, как они предсказывали: пришли гитлеровцы, нашли здесь друзей, подручных, лакеев. Даже страшно – до чего точно об этом писали в "Юма" два года тому назад. А сколько горя!.. Разорили страну. Немцы все вывозят: станки, сахар, башмаки. Пленных они не выпустят. Что, если Мишо попал в их руки?.. Теперь они пойдут на англичан. А потом на русских. Крысы, голодные крысы! Неужели всему погибнуть: труду, героизму, да и простой человеческой жизни?..
Так началась ночь: с длинных унылых мыслей. Не первой ночью томления была она для Легре. Днем он пытался говорить: спрашивал глухим надтреснутым голосом, глядел пустыми глазами. Люди отмалчивались: все были потрясены случившимся, пришиблены; искали родных; искали крыши и хлеба; никто не задумывался над трагедией – ее переживали.
Но когда рассвет раздвинул деревья, в голове Легре созрело решение. Оно пришло помимо него; не было ни взвешено, ни проверено. Его продиктовало сердце. Оно было выводом из всех этих сумасшедших недель, из ненужной защиты дота, из жалоб беженцев, из рассказов бродивших вокруг города бездомных и голодных солдат, из наглых, но трусливых слов майора: "В среду сдадим…" Нет, они не сдадут, и те не получат!
Легре отослал трех солдат в город. Лейтенант Брезье спал у себя. Кругом не было ни души. Легре погиб один, погиб просто, скромно, искренне – как жил. Взрыв потряс все окрест. Взлетели птицы с деревьев. На кирпичном заводе – в трех километрах от арсенала, – зазвенели стекла.
Когда генералу Леридо доложили о происшедшем, он закрыл рукой лицо. Взрыв показался ему большей катастрофой, чем поражение Франции. Ведь за взрыв взыщут с него… Немцы никогда не поверят, что это – акт злоумышленника. А Пикар свалит все на Леридо…
Леридо вдруг вспомнил озеро, серое и неприютное, камни, камни. Он сказал Софи:
– Все взорвали. Все разбомбили. Даже природу Даже сердце…
40
Жолио устроился: "Ла вуа нувель" начала выходить в Париже. Из Виши шли франки, от немцев Жолио получал марки. Но толстяк жаловался, что немец Зибург скуп и дурно пахнет: "Посадите его в одну клетку с хорьком, хорек и тот задохнется…"
Генерал фон Шаумберг благоволил к Жолио: ему нравились легкомыслие и пестрое оперение марсельца. А Жолио померк, погрустнел; даже розовая рубашка его не красила. Он редко шутил и стал малообщительным. Возвращаясь из редакции, садился на кровать, не раздевался, молчал. Если жена спрашивала: "Что с тобой?" – качал головой: "Ничего".
Вчера пришел в редакцию Бретейль. Жолио не стал читать статью, надписал "в набор", а Бретейлю сказал: "Так плохо, что скоро начну молиться". Жолио не придумывал больше сенсационных заголовков – к чему стараться? Газету все равно никто не читает – парижане брезгают, а у немцев свои газеты. Часто Жолио получал статьи, неуклюже переведенные с немецкого; он заменял слово "мы" другим – "немцы": "Ла вуа нувель" должна была выглядеть французским органом. За это Жолио платят. А Бретейль?.. Наверно, и Бретейлю платят. Да и кому теперь нужен Бретейль?.. Странно вспомнить: шестое февраля, "верные", речи в палате… Все это было прежде. Тогда была Франция… А теперь в редакции сидит обер-лейтенант Франк с глазами розовыми, как у белого кролика, аккуратный и злой…
– Бретейль приехал, – сказал Жолио жене. – Скоро все покажутся – и Лаваль и Тесса.
Жена вздохнула:
– Легче от этого не станет. Я сегодня обегала весь город – нет мыла. Вообще ничего нет. Все вывезли.
– Ясно. А уехать некуда. В Марселе то же самое. Эти крысы съели Европу – как головку сыра. Брейтель рассказал, что Дессер застрелился. Где-то в Оверни… Вот тебе героический акт – вместо Марны и Вердена. Смешно! Ты знаешь, что мне пришло в голову? Вдруг… (Жолио закрыл окно и перешел на шепот.) Вдруг их все-таки побьют? Ты представляешь себе, какой невероятный скандал! В один вечер разойдутся пять миллионов экстренного выпуска. А Бретейля повесят…
– Что ты болтаешь? Если англичане победят, тебя тоже убьют.
Жолио весело закивал головой:
– Обязательно! Но все-таки это здорово… Как их будут резать, бог ты мой!.. Ради этого стоит повисеть на фонаре.
Жолио направился в редакцию. По дороге решил выпить аперитив ("пока они еще не все вылакали"); выбрал маленькое кафе на боковой улице: сюда, наверно, не заходят немцы.
Молодая служанка, с припухшими от слез глазами, подала стакан "пастис". Жолио вынул газету. Он не читал, он и не думал ни о чем; теперь он часто погружался в такое оцепенение: ему казалось, что он куда-то плывет.
Захрипела дверь. Вошел немецкий офицер, с тяжелой челюстью, с мутными глазами. Он вежливо поздоровался. Никто ему не ответил. Служанка принесла кружку пива. Немец предложил ей присесть. Она молча отказалась. Он выпил вторую кружку и снова обратился к девушке:
– Красотка, нельзя быть такой молчаливой. Почему вы ничего не говорите?..
Она закрыла лицо подносом и ответила:
– Сударь, я француженка.
Офицер рассердился, он встал и уже в дверях крикнул:
– Поглядите на себя в зеркало! Ваша мамаша спала с негром…
Служанка долго всхлипывала:
– Почему у нас не было танков?..
Жолио сказал:
– Танки были. У Тесса… А плакать нечего. Слезами вы их не уничтожите. Это крысы. Их нужно убивать. Я этим не занимаюсь. Нет, я от них получаю денежки. Как все… А что мне делать? Даже Марселя нет. Вообще ничего не осталось – только боши и тоска. Перестаньте плакать, как теленок! Получите лучше – два "пастис". Все может хорошо кончиться – я буду на фонаре, а вы будете танцевать с каким-нибудь марсельцем. У нас в Марселе чертовски танцуют…
41
Бретейль пробовал доказывать, взывал к справедливости, к логике. Генерал фон Шаумберг был непроницаем; глядел на Бретейля голубыми круглыми глазами, пускал облака едкого сигарного дыма и время от времени глухо повторял: "Нет. Нет". Можно было подумать, что из всех слов у него осталось только это.
Генерал фон Шаумберг считал, что с французами нельзя разговаривать всерьез. Ему понравился Жолио. Он угостил ужином актрис мюзик-холла; говорил: "Франция – это прекрасный курорт, а Париж – чудесный кафешантан". Бретейль был для генерала "серьезным французом", то есть дураком.
Бретейль растерялся уже в Бордо, когда услышал немецкие требования. Он думал играть в покер, скрывать карты, хитрить; вместо этого на него прикрикнули. Особенно его удивило немецкое требование прекратить после перемирия все радиопередачи. Он пожал плечами: "Они хотят, чтобы Франция онемела". И все же в Бордо Бретейль еще сохранил надежду: Гитлер любит показную сторону, ему нужен позор Компьена; прежде смывали кровью кровь, он хочет слезами смыть слезы; но вот пройдет праздничный угар, замолкнут немецкие колокола, догорят костры, зажженные на горах Германии в честь победы, тогда-то можно будет разговаривать. Францию разбили, но Франция была и будет великой державой. У нее колонии, флот. А у Гитлера на руках Англия. Ему придется за нами ухаживать.
Петен отправил Бретейля в Париж: нужно разрешить ряд срочных дел. В свободной зоне голодают миллионы бездомных. А немцы не хотят впускать в оккупированную зону беженцев. Пленных заставляют выполнять тяжелые работы. Раненых держат под открытым небом.
Обо всем этом Бретейль сказал генералу. Тот внимательно слушал, а когда Бретейль спрашивал: "Вы со мной согласны?" – равнодушно отвечал: "Нет".
Бретейль упомянул, что в Лотарингии оккупационные власти снимают вывески на французском языке; генерал слегка оживился, сказал:
– В Лотарингии нет оккупационных властей, это – часть Германии.
Бретейль не выдержал; впервые он позволил себе отойти от тона дипломата:
– Я – лотарингец…
Фон Шаумберг осторожно скинул пепел сигары в чернильницу и промолчал. Бретейль вернулся к вопросу о беженцах. Генерал, скучая, чистил ногти и зевал. Наконец он решил прекратить ненужную беседу:
– Я не могу входить в рассмотрение деталей…
– Для нас это не детали. Это жизнь или смерть миллионов французов. Отказ германских властей мешает сотрудничеству между двумя народами. Я надеюсь…
– Нет.
Бретейль встал. Сухой, высокий, он походил на немецкого офицера, и фон Шаумберг почувствовал некоторую неловкость, захотел объясниться:
– Жалею, что не мог вас ничем порадовать. Мы стоим на разных точках зрения. Вы рассуждаете, как дипломат. А я, прежде всего, военный. Для меня Франция – побежденная страна. Конечно, мы можем быть великодушными, но в ваших пожеланиях я не нашел ничего достойного участия. – Генерал поглядел на Бретейля и раздраженно добавил: – Нет, сударь, нет!