Эренбург Илья Григорьевич - Падение Парижа стр 93.

Шрифт
Фон

Он слушал щебет и задыхался. Вся низость тут, вся грязь! Перед его глазами еще была кровь. Он проехал по дороге, которую звали "Лазурной", – она ведет из Парижа в Ниццу. Прежде по ней неслись спортсмены, дамы в коротких штанишках, снобы, любители юга или рулетки. По этой дороге двинулись беженцы. Над ними низко кружили немцы: усмехались и давали очередь… Дессер видел братские могилы. Он видел тысячи бездомных. Парижские автобусы стали домами; в них ютились счастливцы. Голодные солдаты бродили по полям, искали свеклу или репу. Кричали, как помешанные, женщины: звали пропавших детей. Вместо городов были развалины. Мычали недоеные, обезумевшие коровы. Пахло гарью, трупами.

Вспомнив "Лазурную дорогу", Дессер закрыл глаза. Он очнулся от смеха Тесса:

– И ты тут? Мир действительно тесен! Пережить все, что мы пережили, и встретиться у "Маркизы де Севиньи"!..

Дессер молчал. Тесса не унимался:

– Ты плохо выглядишь. Нехорошо, Жюль, нужно взять себя в руки! Я лично боялся худшего. А все обошлось… Ты знаешь, наши фанатики – Мандель и компания – хотели удрать в Африку. Но мы их не пустили. В такие минуты должно быть единство нации. Теперь скоро все кончится – немцы пойдут на Лондон. Дело двух-трех месяцев… Мы вышли из игры, и это наш плюс. Что ты собираешься делать? Ты можешь нам помочь – теперь начнется экономическое восстановление. Почему ты смеешься? Я говорю вполне серьезно…

Дессер больше не смеялся; он сказал задумчиво:

– Это хорошо, что ты ничего не понимаешь… Пей шоколад и не думай! Ведь ты – клоп. Не сердись на меня, но ты – старый почтенный клоп. И ты жил в старом почтенном доме. Теперь дом сгорел. А клоп еще жив. Но сколько ему осталось?.. Мне тебя жаль – вот такого, как ты есть.

– Пожалей лучше себя! Меня нечего жалеть! – Тесса кричал от обиды. – Я не Фуже! Я человек новых концепций… Это ты цеплялся за прошлое: Народный фронт, либерализм, Америка… Мы очистим страну от гнили… Я подготовляю текст новой конституции. Мы возьмем у Гитлера самое ценное – идею сотрудничества классов, иерархию, дисциплину и прибавим наши традиции, культ семьи, французское благоразумие, а тогда…

Дессер не слушал; он задумчиво повторял:

– Бедный старый клоп…

Тесса ушел. Дессер еще сидел. Он больше не прислушивался к разговорам, не разглядывал соседей. Наконец он поднялся, неуверенной походкой прошел к двери. Кто-то громко сказал:

– И Дессер здесь!.. Значит, все в порядке…

Он не обернулся, – может быть, не расслышал. Он снова видел Париж, окутанный черным туманом, беженцев с тележками, горы мусора. Это та Франция, которую он хотел отстоять, спасти, Франция его детства, рыболовов, китайских фонариков, "Кафе де коммерс"… Когда-то он показал Пьеру на светившиеся окна тихой, заброшенной улицы – ели суп, готовили уроки, вязали набрюшники, ревновали, целовались. Больше ничего нет: черные окна, как выколотые глаза, расщепленные бомбами стены, а на площади Конкорд – немцы… Нужно додумать, сделать выводы. Он хотел спасти… И кормил клопа, сотни клопов… Любил скромные кабачки и миллионы. Все было ложью! Поэтому и Жаннет терзалась… Да, за всю свою долгую жизнь он полюбил одну женщину, взбалмошную, никчемную, добрую. Что с Жаннет?.. Может быть, она бродит рядом, ищет ночлега? Или погибла на дороге? По старенькой улице маршируют солдаты, серо-зеленые… Он ей не может помочь. Он всех губил.

Давно исчезли гостиницы, магазины, автомобили. Потянуло свежестью пастбищ. Темно-зеленая трава радовала глаза, измученные рябью жизни. Дессер правил, не задумываясь, куда едет. Зачем-то повернул направо; дорога шла в гору. Прохладно… И до чего хорошо! Он остановил машину, вышел. Местность была пустынной; впервые за долгое время Дессер оказался один. Он с нежностью глядел на луга; цветы желтые, розовые, лиловые. Вот эти, кажется, называли львиным зевом… Какое детское имя!.. А дальше темно-синие горы; на них облака – это овцы.

Воздух был настолько чистым, что Дессер стоял и дышал, изумленный. Все последнее время ему казалось, что он задыхается. А здесь сердце часто билось; стучало в висках; уши наполнял глухой гул.

Он подумал о Бернаре; это был его давний друг. Бернара знали все как опытного хирурга. Вчера Дессеру рассказали, что он застрелился. У него было лицо ибсеновского пастора – сухое и суровое. Но он любил жить, копался в грядках, играл с дочкой… И вот Бернар застрелился – увидел немцев под окном и написал на листке из блокнота: "Не могу. Умираю".

Прежде смерть пугала Дессера – необычностью, непонятностью. Теперь он подумал о конце Бернара, как о мудром, но житейском деле. Он вдруг понял, что смерть входит в жизнь; и смерть перестала его страшить.

Он прошел по лужайке до дерева; смешно шагал – не хотел примять цветы. Дерево напомнило ему Флери, встречи с Жаннет.

Увидим вместе мы корабль забвенья

И Елисейские поля…

Вот они, поля забвенья, Элизиум!..

Со стороны это было диковинное зрелище – старый человек, тучный и неповоротливый, в длинном пальто, шагал по лужайке, размахивал руками, бормотал: "Зерно… любовь… холод…" Но кругом никого не было. Только на горе пастухи разводили костер; до них еще не добрались ни хрип радио, ни агония беженцев; они жили прошлым покоем.

Солнце зашло за гору. И смерть сразу приблизилась; она была легким туманом. Туман этот жил, дрожал, передвигался, как овцы. Дессер рассеянно улыбнулся, вынул из брючного кармана большой револьвер и жадно губами прильнул к дулу, как в зной, погибая от жажды, к горлышку фляги.

Эхо повторило выстрел. Пастухи насторожились: вот и к ним подбирается проклятая война…

36

Стоял конец июня, но луга Лимузена были ярко-зелеными, как в мае. Часами Люсьен глядел на зелень: она успокаивала. Потом он вставал с земли и шел дальше. Он не знал, куда он идет; давно бы залег под большим ясенем и забылся; подымал его голод. Он как-то усмехнулся: последнее живое чувство!.. Он ел морковь, свеклу. Иногда встречный солдат, грязный и небритый, как Люсьен, делился с ним хлебом. Иногда в деревне давали миску парного молока; и теплый запах хлева – прежде Люсьена от него мутило – казался чудом, остатком былой молодости, запахом жизни.

Люсьен вырезал себе палку. Еще неделю тому назад он числился солдатом восемьдесят седьмого линейного полка. Но армии больше не было, и Люсьен считал себя бродягой. В одной деревушке он услышал по радио речь отца, объявившего о перемирии. Старуха, стоявшая рядом с Люсьеном, сказала: "Кончили? Ну и хорошо", – и погнала дальше свинью, розовую, как "ню" живописца. Солдаты выругались; а Люсьен, изумленный, вслушивался в тембр голоса: да, это голос отца… Встало далекое детство. Отец говорит над кроватью больного Люсьена: "Амали, кошечка, не отчаивайся! Наука всесильна…" Теперь Тесса говорит: "Душа бессмертна…" А Жаннет хотела жить… У немецких летчиков должны быть чертовски крепкие нервы – в упор расстреливают женщин, детишек… Значит, отец получил индульгенцию от Бретейля. Может получить Железный крест от Гитлера… Люсьен протяжно зевнул. Даст кто-нибудь молока или нет? Но до него мимо этой деревушки уже прошли тысячи солдат. Крестьяне испуганно запирали двери домов, а старуха, которую он догнал, закрыла руками розовую равнодушную свинью, завизжала: "Ничего у меня нет, ничего!.."

В этот вечер Люсьен был особенно голоден. Он пригрозил винтовкой старухе. Та перестала визжать, но еще крепче сжала в руке веревку, к которой была привязана свинья, и зашептала: "Не дам!.." И Люсьен сплюнул: "Возни много"; он думал не о старухе – о свинье.

Он пошел дальше. Неподалеку от дороги стояла ферма. Ставни были закрыты наглухо. Крестьяне боялись ночью выглянуть. Только, не умолкая, лаяли собаки. Люсьен кричал: "Хлеба дайте, негодяи!" Никто не отвечал. А собаки сходили с ума. Люсьен постоял и пошел в сторону к маленькой речке. Он попил теплую воду, которая пахла тиной, и лег под навесом. Он проснулся от женского голоса: "Солдат!.. А солдат!.." Над ним стояла девушка. Она надела мужское пальто поверх рубашки. Ночь была лунная, и Люсьен внимательно оглядел крестьянку. Он даже подумал: "Хорошенькая…" Живые глаза и вздернутый нос придавали ей веселость, хотя ей было невесело; она испуганно повторяла: "Солдат! Спишь, солдат?.." Она принесла Люсьену большой хлеб и кусок сала.

– Я ждала, пока хозяйка уснет… Сало она оставила, а другое у нее в кладовке… Я тебя видела, когда ты на дворе стоял… Хозяин не злой, только много вас ходит; он говорит: "Сами с голоду сдохнем…" Я вышла – вижу, ты к речке пошел. Как они легли, я взяла и бегом…

Он ничего не ответил, вытащил нож и стал сосредоточенно есть. Девушка по-прежнему стояла над ним. Он долго ел – насытился, но не хотелось кончать. Еще мутный от усталости и сна, он спросил:

– Дочка?

– Служанка…

Наконец-то он кончил есть, вытер нож о землю и молча взглянул на девушку. Он поймал на себе ее восторженный взгляд, удивился – думал, что должен теперь всех пугать. Он оброс жесткой рыжей щетиной. А зеленые глаза светились. Шинель пропахла пылью и потом. Он показал рукой: садись. Девушка села. Она оказалась низкой – на голову ниже Люсьена. Он спокойно и как-то задумчиво обнял левой рукой ее шею, бережно запрокинул голову и поцеловал. Ему казалось, что он пьет воду. А она его горячо и часто целовала и потом, когда они лежали на траве, говорила: "Солдат!.. А солдат!"

Начало светать. Девушка засуетилась: "Хозяйка проснется". Он спросил:

– Как тебя звать?

– Прелис Жанна.

И Люсьен взволновался, осторожно погладил ее красную, шершавую руку, пошевелил губами – хотел сказать что-то ласковое, но не вышло; наконец он выговорил:

– Жаннет…

– А тебя?

– Люсьен.

– А дальше?

– Люсьен Дюваль.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке