Вдруг в тишину ворвался грохот. Это приключалось по два раза в сутки, но Пьер никак не мог привыкнуть к первому разрыву: мир сразу менялся, раздирали воздух… Сейчас ответят наши… Пьер пошел в сторону и присел на корточки; мокро… Придется просидеть час. Зато вечером будет письмо…
Он не осознал второго разрыва; только подскочил – осколок попал в пах. Полчаса спустя его подобрали артиллеристы.
Очнулся он под утро; увидел невыносимо четкий свет лампочки без абажура и сейчас же закрыл глаза. Медленно припоминал: книга, артиллеристы, вино, снаряд… Он, кажется, ранен… Может быть, умирает?.. Нет… Спит?.. Он захотел повернуться на правый бок – всегда так спал, но вскрикнул. Значит, умирает… Нужно вспомнить что-то очень важное… Напрягаясь, он вспоминал сам не знал что. Хотел увидеть Аньес, как увидел ее под навесом, и не мог – лица не было. Он только повторял, чтобы успокоить себя, имя: "Аньес!.." Подошла сиделка, поправила подушку. У сиделки лицо было длинное, как черта; он подумал: "Чужая". Потом увидел на одеяле яркую игрушку. Это была песочница, красная с едкими зелеными полосками. Он сидел на куче песка. Из песочницы выходили пирожки. Нет, рыбы… Или, может быть, карлик с длинной бородой?.. Песок был сухим, формы распадались. Он крикнул: "Почему сухой?.." Сиделка подошла с мокрым полотенцем, положила его на лоб Пьера, он не почувствовал – снова впал в забытье.
А под окном гремела музыка: третий батальон салютовал убитому немецкому летчику. Генерал Леридо произнес речь:
– Мы преклоняемся перед останками воина… Любовь к отечеству… Чувство долга…
И снова пошел дождь, еще сильнее, чем вчера, будто он хотел наверстать потерянное.
Письмо от Аньес пришло, как и думал Пьер, вечером. Оно пролежало в канцелярии три дня; его отослали с пометкой: "Адресат скончался".
8
Цензуру называли "теткой Анастасией", и Жолио жаловался, что эта тетка загонит его в гроб. Газета выходила с белыми пятнами. Нельзя писать, что в Вогезах стоят лютые холода, что итальянцы устроили германскому послу овацию, что чилийское правительство приютило испанских беженцев. Жолио разводил руками:
– Осталась одна тема – бром!..
Говорили, будто солдатам в кофе подмешивают бром, чтобы они не тосковали по женам. И Жолио поместил в своей газете куплеты:
Гретхен, я у вашего дома
Без брома, без брома, без брома!..
Закат Дессера вынудил Жолио искать нового покровителя. Бретейль свел его с Монтиньи. "Ла вуа нувель" не впервые меняла направление; но на этот раз Жолио загрустил: Дессер умел жить, смягчал резкость шуткой, чек давал просто, как сигарету; а Монтиньи кричит на Жолио, как на лакея; вмешивается в редакционные дела; возмущается невинной заметкой о свадьбе какого-нибудь радикала или социалиста. А как может Жолио рассориться со всеми? Ведь и Монтиньи не вечен…
Один из сотрудников употребил в очерке слово "боши" – так прозвали немцев четверть века назад. Монтиньи вышел из себя:
– Возмутительно! Вы апеллируете к самым низким инстинктам. Конечно, мы воюем с Германией, но это рыцарский поединок, если угодно, это историческая трагедия. Гитлер – величайший государственный ум!
Легко понять, как обрадовался Жолио, узнав о торжественных похоронах немецкого летчика. Описанию церемонии и речи Леридо была посвящена целая полоса. Но на следующий день Жолио снова томился: о чем писать? Вот уже четвертый месяц, как идет война, а ее не видно, это – война-невидимка. Солдаты умирают от гриппа. Вчера в палате огласили конвенцию с Германией о железнодорожном сообщении через Рейн; только при голосовании кто-то вспомнил, что законопроект, внесенный в парламент летом, устарел, и мосты через Рейн давно взорваны. Войну окрестили "ну-и-война". Говорят: "Как вам нравится ну-и-война?" Нравится она всем. Только писать не о чем…
Неизвестно, кто враг? Немецкие самолеты скидывают листовки, брошюры. Подбирают, говорят: "Хорошо издано…" Слушают радиопередачи из Штутгарта; там диктор – француз. Жолио его окрестил "штутгартским предателем". Кличка привилась. Но "штутгартский предатель" стал популярным персонажем. Депутаты спрашивают друг друга: "Что рассказал "штутгартский предатель" о закрытом заседании палаты?.."
И вот произошло чудо. Монтиньи поздно вечером вызвал толстяка, был весел, даже любезен, дал Жолио, не торгуясь, столько, сколько тот попросил, восторженно приговаривая:
– Политическую сторону поручите Бретейлю. И побольше анекдотов, героических штрихов, эпизодов… Пошлите лучших военных корреспондентов…
Враг наконец-то был найден. Два дня спустя военные корреспонденты выехали в Хельсинки.
Тесса пригласил к завтраку итальянского посла; расхваливал римскую кухню, пьемонтское вино, живопись Веронеза, государственный гений Муссолини.
– Вы не можете себе представить, как я был удручен, когда, несмотря на вмешательство "дуче", началась война! Эти месяцы для меня были кошмаром. Как для всех культурных европейцев… Но вот вам первый просвет: реакция на выступление Москвы показывает, что не все еще потеряно. В частности, меня ободряет позиция Италии. Говорю: "меня", – я всегда стоял за союз латинских стран. Мы – наперсники великого Рима. Что значит Данциг, да и вся Польша по сравнению с судьбой цивилизации? Скажем прямо: наш общий враг – Москва! От боев на Карельском перешейке зависит будущее не только Парижа или Рима, но и Берлина.
Все оживились. Госпожа Монтиньи организовала "северные вторники"; дамы из лучшего общества, под звуки Сибелиуса, вязали носки и наушники для финских солдат. Меже пожертвовал на "лотт" Маннергейма полтора миллиона; чек был торжественно вручен дочери финского маршала. Марсельский гангстер потребовал, чтобы Московскую улицу переименовали в Гельсингфорсскую.
В соборе Мадлен служили молебен – о даровании победы финскому воинству. Бретейль горячо молился. Из церкви он поехал в редакцию "Ла вуа нувель". Он ошеломил Жолио (а толстяка трудно было чем-либо удивить):
– Сейчас же поезжайте к Виару. Пусть он напишет несколько статей о Финляндии.
Монтиньи не выносил Виара; кричал: "Это он распустил рабочих, приучил их валяться на пляжах!.." Жолио приходилось считаться со вкусами своего нового покровителя, и он избегал Виара. Как-то они встретились в ресторане "Мариус", возле Бурбонского дворца. Виар меланхолично вздохнул:
– Вы меня забыли…
Жолио запротестовал:
– Вы думаете, что я Юпитер? Я только посланник богов, Меркурий. Вы ведь знаете, что за скотина Монтиньи! То, что Дессер сдал, несчастье не только для меня – для Франции… Теперь я пишу под диктовку Бретейля. Это богомольный сухарь, злой судак. У нас в Марселе таких нет. Помесь галльского петуха с немецкой овчаркой. Я ему несколько раз говорил: а Виар?.. Увы, национальное объединение существует только на словах! Лично я вас ценю, уважаю, больше того – люблю!
Виар грустно улыбнулся и выбрал спокойный столик. Ему предстояло трудное дело – заказать завтрак согласно указанию врача. Виар носил при себе список запрещенных блюд, сверял: щавель, помидоры нельзя, морковь можно…
И вот Бретейль послал Жолио к Виару. Толстяк всю дорогу разговаривал сам с собой – до того был потрясен. Ну и времена! Каждый день все меняется. Непонятно, кому улыбаться, кого чернить…
Виар теперь жил уединенно среди картин и книг. Он с отвращением следил за событиями, как зритель, которому показывают дурную драму, – уйти нельзя, а глядеть скучно… Говорил: "Во всем этом я не вижу никакой идеи…" С удовлетворением думал: "Мне все же повезло! Вовремя на мое место сел Тесса. Они заварили, пускай расхлебывают!.." Конечно, в парламенте Виар голосовал за правительство; дважды выступил с патриотическими декларациями; он говорил сухо, как будто повторял неинтересную цитату. "Ну-и-война" казалась ему ненужной суматохой. Вот и в Китае убивают людей. А зачем?..
Он несколько ожил, когда начались преследования коммунистов. Проснулась старая обида: коммунистов он считал виновниками своего поражения. Это они подстроили захват заводов, озлобили лавочников, толкнули Даладье в объятия Бретейля. Кричали о патриотизме, возмущались Мюнхеном, а когда дело дошло до войны – выкрутились. Теперь рабочие говорят: "Только коммунисты против войны…" Виару это казалось хитрым предвыборным маневром; он почти машинально думал: заработают миллион голосов… Конечно, он поддержал предложение о выдаче депутатов-коммунистов; приговаривал: "Ничего не возразишь – справедливо". А узнав, что сенатор Кашен оставлен на свободе, огорчился. Кашена он ненавидел; когда-то они были в одной партии, вместе выступали на собраниях. Молодые коммунисты были людьми с другой планеты, а Кашена Виар считал изменником – культурный человек, гуманист, демократ, и остался с коммунистами!..
Каждый день арестовывали сотни людей. Кое-где в провинции стали хватать и социалистов. Виар всполошился: "Начинается реакция!" Он почувствовал себя блюстителем традиций, старым жрецом. Может быть, выступить? Но тотчас осадил себя: это будет на руку коммунистам.
Он снова замкнулся. Ему удалось приобрести маленький натюрморт Сезанна: два яблока на лакированном подносе. Часами Виар глядел на холст. Яблоки были мирами в себе, законченными и бесконечно тяжелыми, как сущность материи.
Он думал, что не способен увлечься: не знал себя – события в Финляндии вернули ему молодость. Он выступил в палате с негодующей речью, и пенсне его подпрыгивало, как двадцать лет назад. Война стала сразу осмысленной: "Коммунисты – вот тайная армия империализма!.."
Когда Жолио изложил просьбу Брейтеля, Виар сказал:
– Охотно, мой друг, охотно, и это несмотря на возраст, на болезнь. Врач запретил мне работать. Но когда страдают слабые, я на посту. Хорошо, что Бретейль забыл партийные раздоры. Теперь мы сможем осуществить национальное объединение не только на словах.