– Я вас спрашиваю – нужны вам моторы или нет? Интересно, как вы собираетесь воевать без авиации? А если вам нужны моторы, верните рабочих. Вчера на заводе "Сэн" снова арестовали двести человек…
– Проказу не лечат бальзамом. Мы теперь расплачиваемся за времена Народного фронта…
– При чем тут Народный фронт? – Дессер махал палкой, будто собирался ударить Гранделя. – И потом, вы прошли в палату как кандидат Народного фронта…
– Насколько я помню, господин Дессер, вы не пожалели денег, чтобы обеспечить победу Народного фронта.
Дессер посмотрел на Гранделя: красивое лицо, с тонкими бровями, с точеным носом, с холодной, еле заметной улыбкой, еще больше его разозлило.
– Я тоже помню… Все помню… И бумажку Фуже…
Грандель не изменился в лице; все так же улыбаясь, он сказал:
– Во времена войны дуэли неуместны. Поэтому попрошу вас удалиться.
Уходя, Дессер уронил шляпу, закашлялся. А Грандель делал вид, что читает рапорт.
Вечером у Гранделя был прием. На приглашениях стояло: "Ужин солдата". Гостям подали сальми из фазана на грубых оловянных тарелках; превосходное "Оспис де бон" пили из жестяных кружек. Принимала Муш. После разрыва с Люсьеном она долго хворала, ездила в Альпы. Она все еще была красива, но теперь это было прелестью раннего увядания; в каждом жесте сказывались грусть и болезнь.
Когда все разошлись, Грандель снял смокинг, жилет. На ослепительно белой рубашке выделялись тонкие черные помочи. Он сказал жене:
– За тобой, кажется, ухаживал полковник Моро. Это крупная фигура. Я не удивлюсь, если он кончит начальником штаба.
Он зевнул: устал за день. Снял аккуратно брюки и вдруг сказал:
– А все-таки мы победим…
Муш не вмешивалась в его дела. Она даже не вспоминала про злополучное письмо. Последнее объяснение с Люсьеном ее опустошило. Война, разговоры о линии Мажино и бомбардировках, карьера мужа – все это было туманной проекцией на крохотном экране. Но теперь, неожиданно для себя, она спросила:
– Кто "мы"?
Она сразу поняла, что сказала бестактность; отвернулась, ожидая оскорбления. Грандель спокойно ответил:
– Мы. Французы.
Он был игроком; вся жизнь его напоминала сдержанный шепот, проглоченные вскрики вокруг зеленого сукна. Так было в те страшные месяцы, когда он наделал столько глупостей, чуть было не погубил себя… Он проиграл восемьдесят тысяч. Выручил его Вернон. Пришлось встретиться с Кильманом… Доставать для немцев документы… Впрочем, зачем об этом вспоминать? Он дорвался до крупной партии. Он говорил себе: "Мы победим", – но в точности не знал, о какой победе думает. Сказал вслух – Муш или себе:
– Глупый вопрос!.. Дураки хотят переспорить судьбу.
Это как с рулеткой: они ставят на тот же номер. А надо менять, почувствовать, где счастье, пойти ему навстречу… В этом весь фокус…
4
Даже Монтиньи ворчал: "Одно дело арестовывать коммунистов, другое – посылать стариков в казармы. У меня не хватает рабочих". В кулуарах палаты вопрос о военной промышленности стал модным; его подхватила скрытая оппозиция.
Говоря с Дессером о "справедливости", Грандель повторял слова Бретейля. Грандель крестьян ненавидел и боялся: "Это не люди, но репа, корнеплоды…" А Бретейль твердо верил, что беда Франции в гипертрофии промышленности, в росте городов. В деревнях скучно, нет кино, работа тяжелая, и молодежь уходит… Сколько во Франции брошенных деревень! Разваливаются дома, гниют амбары, дичают плодовые сады. Отсюда – коммунизм, Народный фронт, безбожие, развал. Бретейль думал, что война выдвинет крестьян на первое место, и он подсказал Гранделю: "Никаких поблажек рабочим".
Все же пришлось уступить. В конце октября правительство решило откомандировать сорокалетних рабочих, занятых в военной промышленности.
Среди них оказался Легре. В самом начале войны его отправили на юг. Возле Тулузы он охранял мост, по которому когда-то проходила узкоколейка. Ветку давно упразднили, и мост порос желтым душистым кустарником. Но пункт числился в списках военного округа; и два месяца Легре глядел на лужайку с пятнистыми коровами.
Он много передумал за это время. Вспоминал ту войну, Аргонский лес, сапы, лазареты. Как будто это было вчера! А недавние события казались ему тусклыми, призрачными. Между двумя войнами прошел один день… Тогда они думали, что люди поумнели, рассчитаются с виновниками войны. Одни верили в Вильсона, другие повторяли: "Ленин… Ленин…" Если бы тогда им сказали – через двадцать лет снова!..
Легре тосковал о Жозет. Так и не суждено ему узнать счастье! Летом они решили пожениться, присматривали квартиру. А теперь конец… Отца Жозет арестовали. Она уехала в Безансон к сестре; пишет короткие грустные письма. Ночью, глядя на частые звезды юга, Легре вспоминал Жозет и уныло, громко зевал.
На заводе он не нашел своих старых друзей: Мишо и Пьер были на фронте. Вечером Легре отправился на розыски; заходил в кафе, где собирались товарищи; побродил вокруг закрытой библиотеки; поехал в Монруж, потом в Вильжюив. Он никого не встретил: одних арестовали, другие прятались.
Легре был одинок, растерян. Он не знал, что делает партия, и это было как слепота. С ненавистью он отбрасывал газеты, которые писали, что коммунисты – предатели, что русские сражаются на линии Зигфрида, что Морис Торез убежал в Германию. В Тулузе говорили, будто выходит "Юманите" – печатают в подполье. Но как ее раздобыть?.. Рядом с Легре работали новички: они подозрительно на него поглядывали – уж не подослан ли полицией?..
Легре терялся от своей оторванности, от вынужденного бездействия. Это продолжалось четыре дня. На пятый его арестовали.
Он провел ночь в крохотной камере. Кого только там не было! Политические и сутенеры, немецкие эмигранты и евреи из Польши, остряки, которых схватили за анекдот об аперитивах Даладье или о любовных похождениях Тесса, обыватели, поплатившиеся за панический вздох: "молока не будет" или "призовут семнадцатилетних".
Утром Легре повели на допрос. Комиссар Невилль входил в масонскую ложу и не боялся говорить, что предпочитает Эдуарда Эррио Эдуарду Даладье – для полицейского это было свободомыслием. Невилль знал, что Легре – один из руководителей коммунистической организации "Сэна". Если Легре отступится, это произведет впечатление. Газеты напишут: "Еще один прозревший". Тесса оценит рвение Невилля: покаявшийся стоит десяти грешников… И Невилль был отменно любезен: предложил Легре сигарету.
– Я – чиновник, – начал он, – и не имею права высказывать мои убеждения, но верьте мне, я не фашист. Я искренне радовался победе Народного фронта. Мы тогда думали, что это – прочный союз. Случилось иначе… Впрочем, теперь не до борьбы партий. Все французы должны объединиться. Вы – коммунист, но вы – француз. Вы были ранены на войне. Я не могу вас рассматривать как изменника.
Он ждал, что скажет Легре; но Легре молча мял кепку и оглядывал стол, заваленный синими папками.
– Что же вы молчите?
– Не знаю, право, что сказать. Вы сами сказали… Я был коммунистом, ну и остался.
– Я понимаю ваше упрямство, оно продиктовано благородными соображениями – не хотите изменить товарищам. Но, мой друг, теперь не до щепетильности. Вы были игрушкой. Вас обманывали, говорили о патриотизме, призывали бороться с фашистами. А теперь?.. Морис Торез – дезертир.
– Положим, дезертиры не мы, это вы оставьте. Где теперь Морис Торез, я не знаю. Только уж не в Германии, как пишут ваши газеты! Я думаю, он издает "Юма". Это настоящее дело. А где дезертиры, я знаю. Мюнхен, кажется, помню. И как с Испанией было… Наши там дрались против фашистов, а Бонне помогал врагам Франции, это даже дети знают. Я вас слушаю и удивляюсь: вот вы говорите "фашисты"… Да вы их всегда защищали с дубинками. А теперь фашисты у власти.
Невилль снисходительно улыбнулся:
– Вам сорок три года, а пыл юношеский… Это похвально. Жаль только, что не хотите расстаться с шорами. Ваша партия вам изменила. Она добивается победы Германии.
– Никогда я этому не поверю!
– Тогда чего же они хотят?
Легре насупился:
– Какие теперь лозунги, я не знаю. Это вы постарались – "Юма" закрыли, похватали всех честных людей. И меня хотите сбить с толку. Но кое-что я сам соображаю. Кто теперь травит коммунистов? Даладье, Тесса, Виар, Бретейль, Лаваль – словом, вся шайка. Значит, коммунисты не изменили – враги-то старые… Вот если бы Лаваль закричал: "Браво, коммунисты!" – здесь бы я задумался. А теперь все в порядке.
Невилль бросил недокуренную сигарету и позвонил: "Уведите".
Легре, вместе с другими коммунистами, отправили в концентрационный лагерь. На узловой станции Нуази-ле-Сек поезд, в котором везли арестованных, простоял свыше часа. Жандармы не подпускали к нему публику, объясняли: "Везут дезертиров". Солдаты и женщины злобно поглядывали на вагоны: "Шкурники! Другим, значит, умирать?.." Кто-то крикнул: "Трусы!" Тогда Легре запел "Интернационал". Люди на платформе, удивленные, замерли. А из вагонов кричали: "Мы не дезертиры! Мы рабочие, коммунисты". После "Интернационала" запели "Марсельезу". Солдаты на платформе подхватили припев. Напрасно жандармы пытались оттеснить народ. Высунувшись в окошко, Легре кричал:
– Я на той войне ранен был, на лице печать, они этого не сотрут… А сняли меня с авиазавода. Везут нужники чистить. Вот где изменники – Бонне, Тесса, Фланден!.. А за нашу Францию мы на смерть пойдем!..
Он поднял кулак – полузабытый грозный жест, память о тридцать шестом, о великой несбывшейся надежде. Жандармы его оттащили. Поезд тронулся. Но тогда поднялись сотни кулаков: женщины и солдаты провожали осужденных.