Все, выстроясь, чинно проходили мимо могильщика, державшего на подносе землю, и бросали вниз горсточку. Потом жали руку Тесса.
Сколько раз Тесса брал щепотку земли, жал руки вдовам и вдовцам! Но теперь все это показалось ему непонятным. Дул холодный, резкий ветер, от него было больно глазам. Тесса жмурился. Вдруг он подумал: "Может быть, это меня хоронят?.. Два места…" Он зашатался. Чья-то заботливая рука его поддержала. Он поглядел – борода Дормуа… "А говорили, что Дормуа меня ненавидит."."
Теперь Тесса вглядывался в лица, проверял, какие депутаты пришли. Это напоминало голосование в палате, и с радостью Тесса почувствовал: "Жив! Просто усталость…"
Вечером он поехал к Полет. Он долго колебался – не оскорбит ли он этим память Амали? Но все же поехал: он нуждался в сочувствии, в ласке. Слишком пусто было дома. И всякая безделка напоминала об Амали.
Полет была полной, красивой женщиной. Обладая небольшим, но приятным голосом, она исполняла в варьете песенки, то сентиментальные – про жену моряка, про гибель солдата в пустыне, то непристойные. В жизни она не любила сальностей, была благодушной, созданной для уюта; обожала детей, огород, рукоделия; на сцену она попала случайно – глупая связь в ранней молодости. С Тесса сошлась три года тому назад. Эта связь ей льстила: к ней, маленькой актрисе, приезжал блистательный адвокат, депутат парламента, теперь министр. Дочь провинциального лавочника, она писала с ошибками и посвящала досуги детективным романам. Тесса она уважала: он все знает, вставляет в разговор стихи и латинские поговорки, говорит об Америке, как о соседнем квартале. Она и жалела Тесса – у нее было доброе сердце: много работает, больная жена, неудачные дети. Старалась его порадовать: причесывалась, как он любил, вязала ему галстуки, готовила домашние паштеты. Тесса ее баловал, и Полет была убеждена, что она ему верна, хотя у нее был второй любовник, жокей Альбер, о существовании которого Тесса не подозревал. Для Полет это не было изменой. Раз в неделю она встречалась с молодым жокеем, который знал только имена жеребцов; он находил даже полицейские романы "утомительными". Полет с ним не разговаривала, не вязала ему галстуков, не угощала паштетами. Она только его целовала, жадно, молча – так едят очень голодные люди. И, уходя, она не чувствовала ни печали, ни угрызений.
Она сидела у себя в голубом кимоно, на котором были вышиты цапли, когда позвонили. Увидев Тесса, она удивилась – не ждала его сегодня. Он молча поздоровался, прошел в комнату, сел и расстегнул воротничок – он плохо себя чувствовал, задыхался. Жалость мучила Полет: она не знала, что сказать, а молчание было несносным. Заговорил Тесса:
– В Марселе, когда был пожар, говорили, что это дурной признак. Я не верю в приметы. Но что ты хочешь, иногда задумываешься…
Полет была суеверна, боялась пройти под лестницей, плакала над разбитым зеркалом. От слов Тесса ей стало неуютно. Может быть, и вправду есть высшая сила?.. А Тесса уже говорил о другом:
– Ужасно, что это случилось в такое время! Я совершенно выбит из колеи, а нужно работать… Они готовятся к всеобщей забастовке… Это будет катастрофа. Только-только мы избежали войны…
Полет принесла бутылку старого арманьяка. Тесса нагрел руками рюмку и выпил. Снова нашла тоска, как у могилы. Мысли путались. Он неожиданно сказал: "Знаешь, я купил два места…" Она отвернулась. Он подумал: "Как я – от Амали…" Он просунул руку под рубашку, потрогал свою грудь. Тепло тела успокаивало: жив!.. Он налил еще арманьяка, налил и Полет, чокнулся с ней:
– За твое!.. Доктор мне дал лекарство, успокаивает будто бы нервы. Он сказал, что она не страдала. Все-таки это ужасно! Я никак не могу понять, что случилось… Ей было легче: верила. Боялась, что попадет в ад. А я просто боюсь… Это рядом с адмиралом Леперье…
Они выпили еще. Он поглядел на кимоно:
– Какой глупый пеньюар! Почему птицы?..
Он оглядел комнату, как будто никогда здесь не был. Пианино; на стенах фотографии актеров с размашистыми автографами; диван и десяток пестрых подушек. Арманьяк хороший, очень хороший…
– Где ты достала этот арманьяк?.. Она хотела, чтобы ее хоронили с кюре. Мне все равно. Но у меня общественное положение… Конечно, Бретейль обрадовался бы, но я должен считаться и с левым крылом… Они теперь обозлены. А ей все равно, она не слышит. И если позвать, не услышит… Я об этом уже думал… Полет, детка, спой мне что-нибудь грустное.
– Господи, нет у тебя сердца! Ни-ни…
21
Ноябрьские туманы были желтыми, горчичными, черными. Слезились дряхлые, закопченные дома предместий. Людей в ту осень охватило отчаяние. Рабочие потеряли все завоеванное ими летом тридцать шестого. Каждый новый декрет нес обиды и лишения: увеличили рабочую неделю, снизили оплату сверхурочных часов, обложили налогами нищенские заработки. Вспыхивали разрозненные забастовки. Полицейские очищали заводы. Стачечные пикеты попадали на скамью подсудимых, и суды строго наказывали "зачинщиков". А кто правил страной? Даладье, еще недавно на площади Бастилии подымавший кулак: "Я – сын пекаря, друг народа…", Тесса, за которого в Пуатье голосовали коммунисты. Разуверение глушило страну. Тираж газет пал. Собрания проходили в пустых залах. В маленьких кафе, где собирались рабочие, стояла унылая тишина. Глядя на агонию Испании, люди говорили: "Теперь наш черед".
Даладье страдал манией преследования: боялся беспорядков. Он не догадывался о том, какая усталость охватила Францию. А его противники жили иллюзиями. Синдикаты решили провести однодневную забастовку. Задолго вперед объявили о назначенном дне. Тесса забыл Амали, оживился: он – главнокомандующий! На стенах снова забелели листочки, возвещавшие мобилизацию: железнодорожники, рабочие военных заводов и общественных предприятий были приравнены к солдатам. Правительство разъяснило, что забастовщиков будут карать как дезертиров. Самодовольно улыбаясь, Тесса говорил: "Это мое изобретение. Трудно только начало. А теперь все понимают, что мобилизация – явление, так сказать, естественное".
Побеседовав с Тесса, Жолио написал, что забастовка на руку немцам: "Французы, остерегайтесь даров московских данайцев!.."
Рассказывали о поражении Дессера. На собрании промышленников он предложил компромисс: рабочие отказываются от задуманной забастовки, правительство пересматривает некоторые декреты. Все возмутились: капитулировать перед коммунистами?.. Напрасно Дессер говорил: "Нам угрожает война. Теперь не время озлоблять рабочих". Монтиньи вопил: "Пора с этим покончить! Гитлер показал пример… Пускай бастуют. По крайней мере, мы сможем очистить заводы от коммунистов".
Взглянув на термометр, Виар с облегчением воскликнул: "Тридцать семь и восемь", – грипп освобождал его от ответственности. Он возмущался политикой радикалов: "Кидают рабочих в объятия коммунистов. Дело кончится бунтом и победой фашизма". Еще до болезни он написал туманную передовицу: "Наш долг – предостеречь рабочих от провокации. Если плебеи, справедливо возмущенные новыми декретами, скрестят руки, это будет национальной катастрофой". Он не призывал к забастовке и не осуждал ее; но некоторые из его друзей обратились к рабочим с призывом не бастовать.
Обыватели с опаской приоткрыли ставни: что-то сегодня будет?.. Подметают террасы кафе. Будничное туманное утро. Но вокруг заводов посвечивали каски; вокзалы, министерства, почтовые отделения охранялись отрядами жандармов; в автобусах рядом с шофером сидел полицейский; проезжали гвардейцы с конскими хвостами на медных шлемах, тупо оглядывая дома. Все говорили о расправах: арестантские роты, каторга…
Старые рабочие были угрюмы, неразговорчивы: боялись, что забастовка сорвется. Для Дениз это было боевым крещением. Она верила, что правительство не выдержит удара. Тогда конец позору! Парижские рабочие спасут обессиленную, но еще живую Испанию.
Дениз долго готовилась к этому дню; спрашивала себя – хватит ли у нее силы, находчивости, смелости. Ей казалось, что она сможет пристыдить малодушных, прочитав им письмо Мишо – о мужестве бойцов Эбро. А если приведут солдат, она им скажет: "Вы – наши братья!.." Душевное напряжение сказывалось в ее глазах, сухих и блестящих.
Все были в сборе, но никто не приступал к работе. Пришли из литейного цеха, сказали, что часть рабочих работает. Попробовали запеть "Молодую гвардию"; несколько голосов утонуло в грустной тишине. В цех вошел старший инженер. Его окружали полицейские в штатском; один помахивал револьвером. Инженер сказал: "Господа, если вы не намереваетесь приступить к работе, прошу покинуть помещение". В ответ раздались возмущенные возгласы. Инженер махнул рукой и ушел. А полицейские остались. Рабочие стали вполголоса обсуждать, как быть.
– В литейном работают…
– Ничего из этого не выйдет…
Дениз крикнула:
– Товарищи!..
Полицейские подхватили ее, вынесли. Один больно скрутил ей руки.
Некоторые рабочие стали на работу; другие ушли. Десяток непокорных вывели на двор. На боковой улице стоял полицейский фургон. Арестованных втолкнули туда; одному вышибли зубы. Порвали платье Дениз. Она говорила товарищам: "Наши не уйдут!.." Боль, арест казались Дениз наградой. Ни грусть товарищей, ни темная, грязная комната в префектуре, куда кинули задержанных, не могли ее протрезвить.
Ее обыскали; усатый полицейский, от которого разило ромом, огромной ручищей шарил по телу, говорил сальности. Она глядела пустыми глазами: ее здесь не было. Она думала об одном: как проходит забастовка?