Анатолий Приставкин - Судный день стр 7.

Шрифт
Фон

А за мутным стеклом, за белыми крупными буквами слов "КАЗНИТЬ НЕЛЬЗЯ ПОМИЛОВАТЬ", написанных размашистым почерком, чернели деревья, и в просвете за ними вставало солнышко, в размытом голубеющем небе. В это время Катя всегда была на рынке. Каждое утро, когда она по молчаливой окраинной улочке проходила будто на работу на этот привокзальный, привычный более, чем свой дом, рыночек, где знала она наперечет всех барахольщиков и всех старух с семечками, на пути странным образом, торопливый и сонный и будто никого не видящий, попадался ей юноша, подросток еще, который с баночкой пол-литровой, наполненной вареной картошкой, шагал на работу. Ясно было, что на работу, еще со сна он все время натыкался на Катю и лишь в последний момент успевал отпрянуть, провожая ее удивленным взглядом. Как его звали? Кто он был, куда шел? Худенький, с острым личиком и усталыми, как у пожилых и поживших людей, глазами. И что он думал о ней, целый год день за днем встречаясь на одном и том же месте? "Здравствуйте вам"… Катя вдруг увидела прямо внизу за окном корзиночку яблок, приготовленную для рынка. Огляделась, будто просыпаясь, потом швырнула на стол перстень – он покатился прямо к Чемоданову – и выбежала из комнаты. Зина хотела ее догнать, уже поднялась, но Чемоданов с силой посадил ее, взяв за плечо.

– Нишкни! – произнес. – Пусть поостынет. Она теперь наша. А ты-то вредное, оказывается, существо… Ох, вредное, я бы на ее месте запятую после слова "казнить" поставил… Казнить, запятая, нельзя тебя, Зина, миловать! Вот что она думала про тебя. Но пожалела! Дурочка!

Тут он полез в саквояж, что стоял на полу около комода, и стал вынимать оттуда вино и консервы. Ловко вскрыл бутылку, налил в стаканы, что были уже приготовлены на столе, и поднял свой стакан.

– Но я тебя прощаю, – произнес. – Ради Катюни прощаю. Поняла?

Зина молчала.

– Нет, не рада, – сказал строго Чемоданов. – Значит, не поняла. Тебя Катя сейчас от тюрьмы спасла, вот что она сделала. – И приказал, почти прикрикнул: – Бери стакан, и – чтобы радость на лице! Ну?

Зина безвольной рукой, тоже почему-то белой, взяла стакан и слабо повторила:

– Поздравляю… Василь Василич…

– Так-то! Тетка! Я тебя теперь буду звать тетка! И не перечь! Выпьем за нашу победу! Ура!

Наверное, Чемоданов крикнул громко, потому что во дворе опять подали голос собаки, и он передернулся при их голосе и побледнел.

– У-у! Зверюги, – пробормотал, отрезая от огромного куса колбасы, особенной какой-то колбасы, такой здесь в поселке и не видывали, и зажевывая снова налитую и опрокинутую в себя водку. – Чувствуют, зверюги, что им хана приходит. Ты спрашиваешь, Зина, почему хана? – сказал Чемоданов, глядя Зине в лицо, ни малейших признаков улыбки не было в его голосе. – А потому им хана, что когда мы с Катей будем здесь жить… Да, верно, мы так и сделаем, мы будем здесь жить, а ты за занавеской… Но мы тебя обижать, Зиночка, не станем. Ты будешь нам теткой, мамочкой нам с ней… с Катюнечкой… С женой моей, значит…

Чемоданов на глазах хмелел, глаза его поплыли.

– Постой, – вдруг подняла голову Зина, отставила не пригубленный стакан. – Кто останется? Ты останешься? А обратный билет? Литер?

Чемоданов с превосходством, поглядывая на Зину, налил себе и снова выпил.

– Умная ты, Зиночка! – сказал с чувством. – А дура! Катя и то умней тебя. Потому тебя и в буфете обчистили, что доверчивая ты со всеми!

– Я сейчас с тобой доверчивая, – напомнила Зина. Но смотрела, ждала ответа.

– И со мной! И со всеми! – произнес развязно Чемоданов и опять стал наливать. Уже поднес к губам, но раздумал, поймав ее недоуменный вопрошающий взгляд. – Мне тут нравится, Зиночка, вот что я тебе скажу. В доме твоем, понимаешь… А литеры – тьфу! Что ты к ним привязалась! Право дело! Сейчас я… Смотри…

Он полез в боковой карман, достал огромный кожаный бумажник, открыл, видны стали плотные купюры. Где-то между ними разыскал синие бумажки железнодорожных литеров, которые так трудно всем доставались, уж Зина-то знала им цену, сунул их под нос Зине, потом скомкал демонстративно и выбросил в форточку.

Собаки при этом подняли лай на всю улицу. На лице у Чемоданова выступили пятна. Он огляделся, он бывал в этом доме и знал, где что лежит и где хранится ружье. Это ружье тульское, довоенной марки, еще оставил Зинин брат Букаты, когда ходил до войны на охоту и жил тут с двумя сестрами. Чемоданов дрожащими руками схватил ружье и бросился на улицу. С порога он крикнул, обернувшись к Зине:

– Пристрелю к черту… Надоели, изверги…

Выскочил на улицу, но тут же вернулся, держа ружье так, что дуло было на изломе: нужно только вставить патрон.

– Патроны? Где патроны? – разгоряченный водкой, Чемоданов был яростен, лицо его пылало. – Зина! Тебя спрашиваю: где патроны? Ну?

– Значит, тебе не только Катька, тебе и дом мой, и собаки мои… Тебе все? Все? – спросила тихо Зина, глядя на Чемоданова широко открытыми глазами. Что-то еще до нее не доходило. А ведь ясно же ей было сказано, что дом ему нравится… Что с Катей тут будут… А она за занавеской… И обижать не станут… Теткой будет… Ну, и домработницей, не без этого… Чемоданов начал втолковывать, глядя ей в лицо, но вспомнил про собак, и опять на него нашло, рявкнул, посуда зазвенела от его голоса:

– Зинка! Патроны, спрашиваю, где? Молчишь? – он показал ей кулак. – Ну, молчи, молчи! Они тоже замолчат скоро! – Он бросил на стол ружье, изломанное буквой "Г", долил остаток из бутылки себе в стакан, залпом выпил, а бутылку прямо с террасы запустил в сторону собак. Потом в сапогах, не в силах их стащить, опрокинулся на большую, высокую, железную кровать с ярко-красным залатанным одеялом и сразу захрапел, будто сделал дело, огромный, сильный мужик, он даже сейчас во сне был Зине страшен.

Но она не как прежде, не подошла, не разула, не ослабила ремня и не расстегнула воротничка на шее, а продолжала сидеть в каком-то странном забытьи, которое было похоже на бесконечный обморок.

3

На сцену прошли, разговаривая между собой, несколько человек, среди них узнали Нину Григорьевну Князеву и секретаря комитета комсомола завода Вострякову. Были еще четверо, двое в военной форме без погон, так что публика не сразу смогла разобраться, кто же из этих двоих тот самый новый прокурор, пропечатавший в газете сердитую статью.

Во тьме зала произнесли врастяжку: "Ишь сколько рыл на одного-то! Съедят!" И те, кто в рядах передних слышал, рассмеялись, негромко, правда.

Несколько минут у объявившихся ушло на какие-то свои выяснения. Они стояли, не глядя в зал, будто его не было, и совещались, небось делили места. Наконец расселись за столом, а Князева оказалась в самой середке. Ее знали на заводе от начала войны, от первых дней эвакуации: сперва как общественницу, из ОТК, потом как председателя цехкома, а потом и всего профсоюза завода, пока она вдруг не стала на поселке судьей, закончив заочно юридический.

Князева громко объявила в зал: "Встать, суд идет!" Все послушно поднялись, застучав откидными стульчиками, и так же громко сели: будто темная вода вспузырилась, прихлынула и отхлынула от берега. Стало вдруг тихо. Возникла пауза, откуда-то сбоку из-за сцены вывели Ведерникова, вывел его милиционер и тут же ушел. В свете желтых клубных ламп обвиняемый показался еще меньше, чем на улице: подросток, каких еще болтается немало по дворам, с неестественно тонкой шеей и узкими плечами. Одет он был в форму фезеушника, из которой за несколько лет нисколько не вырос: темные диагоналевые брюки, протертые на коленях, и темно-белесая застиранная рубаха, подпоясанная, как гимнастерка, ремешком. Металлические пуговки тускло блеснули, когда Ведерников присел на поставленный для него у края сцены стул.

Князева выждала, пока уляжется прошедший по залу шумок, люди обсуждали появление обвиняемого, некоторые знали его по заводу, по цеху, но большинство видело впервые, и стала зачитывать состав выездной сессии суда, так это называлось. Себя она объявила вовсе не судьей, а председателем, а двух сидящих рядом мужчину и женщину – мужчина был в форме военной, но без погон – народными заседателями, а потом она уже назвала защитника и прокурора. Тут в зале громко зашептались, вытягивая головы и даже приподнимаясь, чтобы разглядеть названного прокурора, все указывали в правый угол сцены, где сидел тоже в военной форме без погон человек и держал папку.

– Этот? Который лысый?

– Да не лысый! Какой он лысый, он же стриженый!

– А смотрит, смотрит, все ищет, как упечь! Ишь, бумаг исписал!

– Глазами так и зыркает!

Прокурор, и правда, был коротко пострижен, светлоголов, с высоким лбом, обозначившим небольшую пролысину. Он был не стар, на вид лет тридцати пяти, и глаза у него были красивые, светлые. Из тех, кто ближе сидел, могли рассмотреть, что глаза у прокурора лучистые, сине-голубые. Защитник же всем показался занюханным, будто пахнувшим нафталином, в своем мятом темном костюме, о нем и разговору в публике не было. Многие знали, что это Козлов, робкий и смирный человек, может, самый осторожный в округе, он не только преступников, но и себя, случись какое дело, не смог бы серьезно защитить. Но его и приглашали обычно на дела несложные, проверенные, именно такие, как это, когда все очевидно: и преступление и сам преступник налицо.

В конце объявили еще Ольгу Вострякову, как представителя общественности завода, и в зале снова возник шумок, возник и пропал. Ольгу Вострякову знали достаточно по разным собраниям-митингам, не считая нервотрепок из-за членских взносов. Ее побаивались, но вовсе не из-за взносов, и в компании, где иной раз собиралась на дому молодежь, ее старались не приглашать.

Шум же возник вовсе не по этой причине.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора