Елена Блонди - Инга стр 32.

Шрифт
Фон

- В старой дубраве растет, - мрачно сказал Саныч, расстроясь из-за промаха, - та, а шо ж, думал орхидея, пацаны говорили.

- Правильно, орхидея. Охраняется законом. Спасибо тебе, герой-ботаник.

Вива обошла стол и поцеловала Саныча в жестко выбритую щеку, поставила вазочку подальше от горячего чайника в тень.

- Вместо штрафа сводишь меня туда, покажешь, где нашел. Идет?

- Завтра? - вдохновился Саныч, - а давай, завтра. Я пива куплю. Рыбки возьмем.

- Нет. Пусть уже начнется сентябрь.

Вива подумала - пусть уже все успокоится. И тогда можно будет жить светлую крымскую осень. Саныча вот обольщать потихоньку, не утруждая себя особенно. За Ингу не волноваться.

Она тронула пальцем лепестки, растерла легкий порошок пыльцы, что с готовностью высыпалась из нежной серединки. Куда там пиво и рыбка. Завтра горе у ее девочки. Надо молчать. Но быть поблизости, вдруг захочет прийти, скажет, мне плохо, ба.

Прислушиваясь к тишине, Вива легла, кладя на грудь раскрытую книгу. Она сегодня ночью наверняка убежит. Не может не убежать. Сама Вива точно убежала бы. И шатоломная Зойка тоже. Господи, не дай ей наделать глупостей.

Может быть, пойти к ней, к комнату. И запретить? Запереть до утра…

Усмехнулась, кладя на пол книгу и выключая свет. У нее на двери и замка нету. Какая-то ты неправильная бабка, Виктория. И девки твои неправильные какие-то…

Засыпая, вспомнила красивую свою Зойку, как та, шести лет от роду, грозно кричала на Саныча - тогда совсем пацана, сколько ему было-то? Господи, пятнадцать!

- Дядя Саныч, - кричала Зойка, забираясь в кривобокую старую лодку, - утопнешь меня, мама тебя потопит тоже! Понил миня? Поехали!

Саныч гремел цепью, что-то возражал, сердясь. И шлепая по воде веслами, смотрел, как молодая Вива машет им вслед с берега и смеется. Да пусть хоть сто мужиков сменяет ее шебутная дочка, все равно она - девочка-праздник и правильно Вива сделала, что отпустила ее, хоть после и поругивала, что редко приезжает. Тесно Зойке тут, с ее темпераментом весь поселок на уши ставила бы. Пусть лучше там совершает свои женские приключения. А если надо, как вот три года тому, и еще пять лет назад, снова прилетит, мочить материно плечо соплями и слезами, ой, да что же они все такие дураки, ма-а-ам…

Пусть Инга справится. Любая дорога, которую выберет, пусть будет ее дорогой, а не Вивиной, той, что, может хотела пройти сама, да не получилось.

Ночи августа похожи на черные розы. Стоят на стеблях ушедшего дня, клонят большие головы, спеленутые чуть влажными, живыми лепестками в упругие и одновременно рыхлые, мягко подающиеся комки. Задень пальцем слой темноты и, поводя чутким носом, вдохни. Сонно пахнет сомлевшая морская вода, запах теплый, без прохлады и свежести, парной. Серьезно сгибая руки черных ветвей, пахнут собой игольчатые сосны и древние хвойники, обрисованные по контурам звездным небом. Человеческим жарким потом, парфюмами, вином и тревожно-дерганым смехом пахнет беспокойно засыпающая набережная. Летом она не спала до рассвета, но вот жара осталась, а лето почти ушло, балансирует на носках, как темная воздушная балеринка, взмахивает сумрачными руками. Один раз ему оступиться и следующий шажок - уже в сентябре.

У Гамлета убраны столики, что выбегали почти на песок, только три их жмутся к желтой витрине буфета. И сама витрина, летом длинная, яркая, теперь светит одним холодильником, чего зря тратить электричество, все, что нужно немногим отдыхающим, помещается тут, в ярком пространстве за покатым стеклом - вазочки с десертами, горки фруктов, россыпь цветных шоколадок.

Дальше - совсем темно, сразу два кафе закрываются в полночь, и в темноте смутно белеют маркизы над запертыми входами, скоро и их свернут, сложат в кладовку до следующего сезона.

Две фигуры на скамье, что стоит над песком. Неясно поблескивает свет на сережках в женских ушах. На круглом боку бутылки в его руке и двух фужерах в ее. Если кафе закрыты, посидим так, решили двое, и тихо болтают, забыв о времени.

На слабо освещенном променаде медленно ходят редкие гуляющие. И после того, как выключили музыку в ресторане со смешным названием "Бурунчики", встала над темнотой совсем ночная тишина. В ней - шум машин с верхнего шоссе, уже не такой, как летом, непрерывный, а тоже рваный, накатами. Прогудит машина-другая, и - тихо. Через тишину - еще одна.

В маленьком номере отеля "Прибой" пропадал московский художник Петр Каменев. Бился с собой, как лев, побеждал сам себя и тут же сдавался. Этюдник устало торчал у стены, альбом и начатая картина покоились в большой папке, увязанной в чехол с брезентовыми ручками. И вместо яркого света верхней лампы комната смутно виднелась в бликах пары свечей, оплывающих на столе.

Черную розу видел мужчина, держа в руках горячее, то мягкое тающее, то снова напряженное женское тело, и не она была розой (он, было, поморщился, когда видение пришло к нему, но сдался, засыпанный теплой влагой лепестков), нет, она была девочкой и он прекрасно это осознавал. Но то, что случится через мгновение, вдруг шибануло в голову, в сердце, ослабило ноги, и - победило. На несколько бесконечных секунд. И он застыл, стискивая ее, тоже замершую чутко, пока внутри себя художник пытался выбраться из лавины хлынувших на него видений. Черная роза, толкающая упругой башкой чьи-то руки, что окружили и стерегут. Волны теплого меха, раздающиеся под быстрой женской ногой, и кое-где в нем, пушистом, когти давно убитого зверя (шкуры, мягкие шкуры, для тепла - ей). Тень, плывущая через ночное небо, след чего-то, форма, лишенная признаков, но существующая, пока она закрывает звезды.

Пытаясь запомнить, он лихорадочно быстро искал слова, назначая их гвоздями - удержать тающие картины, но они таяли, величественно насмехаясь, утекали, а на их место уже шли другие. И слова были плоскими, резко-белесыми, убивали увиденное, делая его мелким и ненастоящим. Ну, роза. Ну, мех. Тень среди звезд.

Ты-ся-чу раз! - Закричал он себе, барахтаясь там, в теплой и чуть влажной круговерти лепестков, что плавно сыпались, превращаясь в шелковое мягкое под босой ногой (не моей ногой!), вздымались, очерчиваясь тенью, и она тоже была очерчена - звездами. Ты-ся-чу раз! Словами. Рисунками. Разговорами. Было! Зачем мне это? Мне - зачем?

Оглядывался, не понимая, что прикоснулся к сути. Той, что давно погребена под досками плоских слов, под каменными насыпями болтовни, тяжелыми надгробиями с одинаковыми для всех надписями. Вместо проговоренной розы (роза-роза-роза, запищало в голове) - увидел ее. Ро-зу. Вместо нарисованной картинки ощутил кожей босой ноги - мягкое, шелковое… Вместо…

А жизнь стояла рядом, нетерпеливо переминаясь, готовая потеснить то, за что уцепился истертый ею же человек, в панике перебирая три образа, как три заветные карты, - стояла грозной стеной, готовая хлынуть и утопить в своей настоящести.

- Что с тобой? - Инга отвела в сторону голову, всматриваясь в его неподвижное лицо над собой, - что?

Мгновение назад она сама обхватила руками голую спину. Подалась бедрами навстречу его обнаженному животу. Закусывая губу, упрямо сводя брови, понукала отчаянно, уже нарушив внутри себя клятву. И он только что, сгребая ее и застонав, рванулся навстречу, когда вдруг случились два события одновременно, и оба - внутри.

Не изменился свет. Ровно стояли над прозрачными свечами столбики пламени, лишь на остриях смигивая черные ниточки копоти.

С дальнего шоссе все так же мерно накатывал и стихал шум катящихся мимо машин.

На променаде толстый Гамлет, оглядев пустынную набережную, выключил лампы под маркизами и загремел ставней, запирая холодильник с десертами.

А Инга, летя обнаженным телом к мужскому, тоже раздетому, жаркому и жесткому, пахнущему мужским желанием, вдруг увидела перед собой Виву, ее озабоченные глаза. И что она там - градусник держит в опущенной руке? Горло. В пятом у Инги всегда болело горло. Так противно.

Это моя клятва, вдруг поняла девочка, уже прижимая к себе Петра, выгибаясь под ним так, чтоб - вошел. Она такая - из детских болезней, маминых редких звонков, заботы в красивых глазах Вивы, и из слов, что всегда - правда. Ее нельзя нарушать, она сказана, и значит, она есть.

А Петр, отчаянно оглядываясь внутри мира, где вместо слов побеждали его правды - большие и малые, ужаснулся тому, что стоит за истертыми словами, потерявшими суть. Я дала клятву… Гремели настоящие слова. Я люблю тебя… Ударял в уши гонг, огромный, как вселенная. Хочешь, я…

И ненаписанные картины, те, что убьют ложь всех, кто встанет напротив, глядя широкими глазами, кружились и ждали. Он заставит ее нарушить клятву. И - убьет ненаписанное. И эту, начатую картину, с доверчивой девочкой на смятой постели, убьет, сделает ложью, провозглашая - я прав, в своей привычной незамечаемой лжи, которая так помогает. Прожить и дожить. Скоротать. Перекантоваться.

"Ты можешь и не суметь написать их, эти картины" усмехнулось в нем.

"Я могу хоть попытаться"…

Два события, случившиеся внутри, остановили одно, неумолимо совершающееся внешне.

- Тебе плохо?

Она расцепила руки, уперлась в потяжелевшие плечи, отталкивая, чтоб увидеть лицо. А сама уже собиралась комком, вдавливаясь в постель, в разведенных коленках тюкало и ныло, болели ступни, нащупывая простыню.

Но…

"Сколько их было, попыток. Забыл? А это - вот оно тут. Она подо мной. И что же, сдаваться?"

- Нет. Иннга. Моя. Да.

Сламывая ее руки, навалился, закрывая глаза и снова резко открывая их, чтобы прогнать дурные видения, злых бесов, что ржут и хохочут - старый, старый ты, Каменев, стал, девчонку поиметь не можешь, которая - сама к тебе…

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке