Елена Блонди - Инга стр 24.

Шрифт
Фон

- А ты хочешь, чтоб я болталась по набережной с Серегой Горчиком? - Инга рассмеялась испуганному лицу Вивы, - да шучу я.

- Не хочу, - тут же отбросила сомнения Вива, - поговорю с директором, да.

- За это будет тебе сейчас жареная курица. Хочешь?

Девочка поцеловала бабушку в щеку. И исчезла в доме, хлопая в кухне дверцей холодильника. Вива снова положила руку на спину дремлющего кота. Ну вот, все само как-то и разрешилось. А голова и правда, не болит, перестала.

На веранде маленького дома, у стены на газовой плитке жарилась курица, разделанная на куски, шипела и брызгала горячими мелкими каплями.

А Петр, свалив в своей комнате на стол альбом и небрежно прислонив к стулу этюдник, валялся на кровати, закинув руку за голову и мрачно глядя в потолок. На столе, укрытом цветной скатеркой, лежали россыпью акварели, такие же цветные, и, он поморщился, перебирая в голове их одну за другой - не то, все не то! Хотя, конечно, народу понравится. Ярко, красивенько, зелено-сине, с беленьким и красненьким. Все есть, для глаза. Нет только того, что чувствовал сам, когда смотрел, быстро переводя взгляд с рисунка, что проявлялся на шершавой бумаге под его рукой, на девочку, сидящую у края вод. Или - стоит, трогая пальцами крепкой ноги воду, пожимается, обхватив локти ладонями…Смеется, поднимая из мелкой зеленой воды мокрое лицо.

… Когда был там, рядом с ней, улыбаясь, слушал болтовню, любовался яркими глазами, меняющим цвет - задумается над его вопросом, они темнеют, засмеется и вроде по капле вливается в черные зрачки солнце, - там казалось - вот, вот оно пришло снова, пробежало по спине холодком, кинулось в локти и оттуда в кончики пальцев, и остается лишь послать поток, выплескивая его на лист, мучаясь от восторга перед необъяснимостью. Но после смотрел на то, что получалось. И на нее - живую. И понимал, не сумел. Опять не сумел, как все последние годы, наполненные тяжелыми выяснениями отношений с Натальей, какими-то проходными романами, что по ощущениям похожи были на блестящие комки грязи на подошвах, издалека блестят, и после тянут за ноги, не давая идти. Идти. Даже и не лететь.

Он согнул ногу и положил на нее другую, покачал, разглядывая коричневый загар, пошевелил пальцами.

… А как понадеялся! Дурачина-простофиля, из книжек вдруг припомнилось это все - аскеза, отшельничество, ах, буду рядом с чистым - и сам чист. И придет Боженька, с наградой за чистоту, на тебе, свет Каменев, возвращаю отобранное, то, что ты, дурья башка, думал, навечно тебе дано, всегда с тобой будет. Помнишь, Петруша, как в мастерской размахивал рюмкой, косил глаза, разглагольствовал, о том, что талант и умение оно, как на велосипеде, раз научился, после уже не забудешь. Помнишь, как топил в себе эти приступы восторженного холода, когда все кричало в сердце - пиши, быстро, все бросай и пиши, не подымая головы. Но так не вовремя. То заказ хороший, то Лилька болеет и деньги нужны. То увлекся этой, с которой поехал, как же звали ее? Томочка? Нет, Танечка. Даже имя улетело, а ведь столько всего накрутил, изоврался весь дома, лишь бы себе неделю в Прибалтике отвоевать, а там вышел ли хоть раз на пустынное побережье, под серый длинный ветер на блестящий песок? Вышел да. Когда с Томочкой-Танечкой поругался, удрал из гостиничного номера, и ходил, ничего вокруг не видя, кроме своей злости.

В комнате стояла жара, давила на лоб и виски, по ребрам сбегали неприятно щекотные капли пота. Петр медленно сел, оглядываясь и прикидывая, как устроиться получше. Весь день на жаре, в нестерпимо сверкающем августе, с девочкой, которую не победил по-мужски, чтоб хоть на короткое время почувствовать себя снова на коне, опять победителем. Лимонад за красным столиком, хлопающая на ветру маркиза, легкая тень под скалой, где кривые какие-то елки. Устал.

Со двора доносилось мурлыканье, Тоня ходила туда-сюда, напевала модный шлягер, путая слова. И не уйдет никуда, торчит во дворе, в тени густой, будто пластмассовой от зноя, виноградной листвы. Сверху, расталкивая резные листья, вываливаются, повисая, пирамидки зеленых ягод, еще мутно-непрозрачных, неспелых. Жалко, уедете, Петр Игорич, посетовала хозяйка раз сто, и виноградику моего не поедите, он только в сентябре и созреет. Хороший виноградик, белый мускат, не ягода - мечта. И Тоня щурила небольшие, жирно накрашенные поплывшей тушью глаза, пряча их за валиками щек. И невидимые почти, узкие глаза зорко следили, провожая квартиранта, куда он, туда и Тонин внимательный взгляд. Нет, баста, никаких больше маленьких поселков, никаких комнат в хозяйкиных домах. И вообще…

Сидя на кровати, поднял руку, привычно пощипать короткие завитки бороды, и опустил, хмурясь. Еще эта борода. Кризис среднего возраста, что ли?

Утром, когда подстригал, разглядывая себя в зеркале, то совсем уже собрался к чертям ее сбрить. Целую минуту представлял, как раскроются яркие Ингины глаза, увидит - обещал и сделал, и может быть после этого ему будет легче… ее…. Но, держа у щеки бритву, подумал вовремя - черт и черт, морда загорелая, подбородок будет белый, смешной. А через день уезжать. Выдохнул с облегчением и убрал станок.

- Даже глупостей наделать ты разучился, Петр Игорич, - резюмировал вполголоса и снова напряженно задумался.

В чем же дело? Почему тупик, откуда? Где то блистательное прошлое, когда любая вещь толкала тебя под локоть, буквально - любая. Угол стола с завернутой старой газетой, нитка бегущих капель из водостока, рваное отражение в грязной сверкающей луже. Холодела спина, стучали виски, и все превращалось в фирменные, узнаваемые каменевские мазки - щедрые, летящие, безоглядно смелые. Они и сейчас такие. Мир огромен и не хватит жизни, чтобы весь его пересказать фирменными, каменевскими… Но он-то знает, внутри, мерно зафырчав, давно включился конвейер. Можно, конечно, врать себе, как давно уже врет всем, и миру врет тоже. Да и себе врал, чего уж. Пока не встретил эту малявку, школьницу, да ее всего шестнадцать лет назад не было на земле, она вообще не имеет права что-то менять в нем, не доросла. Но вот поменяла, признайся хоть себе, попробуй быть честным. Как это делает она.

Сначала ему казалось, и хватит, этого юного обожания вполне хватит, чтоб возвыситься, почувствовать себя полубогом, как раньше. Склониться к ее любящему лицу, оберегая, чтоб видела, как милостив может быть полубог. Но его милость превратила темное загадочное лицо, полное страсти, в обычную счастливую девичью мордочку. Ей, оказывается, хватило того, что он будто старший брат. С невинными вполне поцелуями и объятьями. Она с ним в безопасности. И теперь нежится она, не он. Будто ребенок, что вертится на отцовских руках, трогая листья и предметы, спрашивает, слушает, заливаясь счастливым смехом. Разве этого он хотел от смуглого лица с глубокими глазами античной страдалицы? От быстрого тела, такого взрослого в своей непоколебимой невинности. Там в пещере подумал, да она такая же. Как прочие. Задрожала, прикрывая тяжелыми веками глаза, выгнулась, обмякая в сильных руках. Думал, это начало. Шаг за шагом, пока он будет рядом - изображать из себя старшего брата, она станет сгорать, приближаясь сама, трогая лапкой и замирая, лукаво проверяя - отзовется ли. И если нет, нужно сделать еще один шажок и тронуть еще раз. Теплее, еще теплее, откровеннее… Это Наташка так кричала, когда ревновала его к первым, к девочкам, которых писал. Не видишь, что ли, кричала, и хватала на руки ревущую Лильку, она уже начала, трогает лапкой. Ходит кругами и трогает. А он смеялся, довольный, купался в женской любви. Женском внимании.

- Черт! - встал и заходил по комнате, вытирая пот, выступающий на груди, - черт и черт!

Только сейчас подумал, сейчас дошло. Эти, почти ровесницы Инги, что трогали лапкой, часто дышали, закрывая глаза, клонились к нему, когда подходил, мягко поправляя руку или выставленную ножку, и они, наверное, врали? Если при созревшем женском теле, ей - девочке хватает просто влюбленности, почему он решил, что в этом она тоже странная и особенная? Девчонки, студентки, каждой было что-то нужно. Кому-то статус любовницы столичного художника, кому-то спасение от скуки и походы в пафосные кабаки, поездки, а кому-то - замолвить словечко в институте… А эта - просто не врет.

- Приятные открытия…

Нет, попытался убедить себя, отражаясь по пояс в зеркале у двери. Я молод, красив. Широкие плечи, хороший торс, бедра сильные, ноги прямые. Ну, тридцать девять, да. Девочке-то соврал, убавив пару лет.

Он криво улыбнулся отражению.

Но помнится, пятнадцать лет тому был точно такой же! Абсолютно такой! А легкая седина, еле заметная, нитками, даже прибавляет шарма. Так думал еще вчера.

В дверь деликатно постукали.

- Петр Игорич… Вы ужинать будете ли? Или позжее сделать?

Антонина топталась в коридорчике и, спросив, притихла, видно, пытаясь услышать, что он делает.

Каменев метнулся от зеркала к столу, чтоб голос не прозвучал у самого ее уха.

- Попозже, Тонечка, спасибо. Я еще прогуляюсь выйду. Через часок.

За дверью шумно вздохнули.

- Вы поспите пока, - с интимным смешком сказала хозяйка, - оно же жарко, ляжьте и поспите. А я и разбужу…

Петр промычал что-то невнятное, вроде уже лег и спит. Оседлал стул и мрачно уставился в стену. Уговаривай себя, старый кокет, угу. А вот хозяйка, сорокалетняя Тонечка отчаянно стреляет глазами, и в тот день, когда узнала про их дружбу с Ингой, он торжественно получил на ужин смертельно пережаренные и пересоленные баклажаны. Ах да, еще хлопанье дверями и кислый тонечкин вид, ледяные взгляды мимо. Было б тебе двадцать, думаешь, предъявляла бы права?

Петр стащил шорты и снова лег, закидывая руки за голову и с беспокойством осматривая живот. Втягивая его, надул щеки. Так, прекратить на ночь жрать, вообще. И бегать, что ли… Но это все дома, как приедет.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке