С трудом отвел глаза и посмотрел на Сапога, что отсмеялся и ждал ответа. Густой, нагретый за день и напоенный хвоей воздух резали крыльями стрижи, попискивали, охотясь. Танька… да. Сапог спросил про Таньку. Ей двадцать пять, старая уже кошелка, но фигура вполне себе. Лицо подкачало, блестит все время, она его мажет какой-то дрянью бабской, вынимает зеркальце, возит там поролоном и после, некрасиво вытягивая губы, промакивает пористый нос, и лоб, весь в прыщах каких-то. В море без перерыва полощется, а морда такая, вроде она жрет одни пирожные. Это мать вечно как сядет с соседками на веранде, обложатся журналами, и начинают базарить, про диеты и про - вредно, не вредно. Ах, бананы, ах, разгрузочный день, ах, водно-жировой обмен. Чи сало-жировой, как его там, да ну. И не слушать бы, но в комнате такая жара, окно не закроешь. Один раз Горчик сказал матери, у вас что, с Лоркой и теть Валей, о другом и поговорить не о чем? И быстро ушел, когда мать заорала, прикрывая сильно накрашенные глаза, и он видел - уже и не помнит, что орет, на кого. Просто тащится от своего визга. А что орала, ну как всегда, ах вы казлы все, вылитый папаша, да на что мне такое горе, растить еще одного урода, что глаза пялишь, на, посмотри, бывают нормальные женщины, а не какие-то поблядухи, что чужих мужиков из семьи. Та ну…
Вот у Таньки такое лицо, какое мать боится, у нее станет. Потому вечно дома всякие огурцы киснут в марле в холодильнике, листы алоэ лежат на блюдцах, в баночках-стаканчиках какие-то мазилки самодельные. Не поймешь, то ли еда, то ли снова мать квасит для морды. Лучше б картошки хоть когда пожарила.
Горчик сплюнул в сторону и лег, глядя на быстрых птиц. Передернул плечами. И чего как про Таньку вспомнит, так сразу и мать лезет в башку? И непохожи они вовсе. Танька про внешность никогда и не говорит, у нее другие интересы. Третье лето с пацанами хороводится. В первый год как приехала, закадрил ее Толик Быстрый. Она с ним месяц таскалась, ну со всеми познакомилась, такая своя в доску, бухнуть с ней нормально, и дунуть тоже. Тем более, приезжала с России, бабло всегда есть. Покупала винишко сама. И тут хоба, Толика замели. Подрался на дискаре, а навесили грабеж с тяжкими телесными. Куда там, грабеж, подобрал после драки бумажник, что у козла этого с кармана выпал. А застегивать карман надо, когда лезешь махаться. Ну, вот. Все ж пацаны думали, ну щас Танька развернется и уедет. Ага. Она огляделась, и на другой вечер уже еблавочку спиной протирала с Толика корешем, Павлюсей. Павлюся тогда с рейса пришел, гордый весь, в коттоне, через губу не плюнет. И вдруг собрал мелких, ну да, им же по четырнадцать тогда было. Сапогу и Мишке. И Горчика тоже позвал. Выпили. А потом, улыбаясь, сказал, Танька отвальную ставит, просила мальчиков привести, хочет, мол, циркануть. И не звала же больших, а сказала вот эти, босявки, что у тебя на подхвате. Ну… пошли. Конечно, интересно же.
По-прежнему пристально глядя на потного Вальку, ожидающего ответа, Горчик стремительно вспомнил картинками. Павлюсю в кресле с бутылкой на волосатых коленях. И Таньку - голая, изогнулась на диване, рука на Мишкиной заднице, а другой к себе Вальку прижимает и поверх его волос глядит на Горчика, смеется. Выворачивается, чтоб ему виднее было. После, когда уже засыпала, то его оттолкнула от себя, и говорит, мол, хороший мальчик, смотришь, аж мурашки, сто лет так не тащилась.
На другое лето Павлюся в рейсе был. А она снова приехала, на свой блядский месяц. И уже никого не искала, собрала мелкоту, и с ними хороводилась, на пляж, на скалы прыгать. Бухать к себе таскала. А его все дразнила, будто бесилась чего-то. То нравится, иди сюда Серенький, на тебе на, или сядь, Сережка, вон там сядь. А то напьется и ну орать, чего смотришь, а чего?
Вот почему мать вспоминается… Обе когда орут, себя не помнят. А потом проспится и снова, ах, Серый, а пошли туда, а давай то. Хорошо, не местная, а то перекаламутила б весь поселок.
- Ты чего, Серега? - спросил Сапог, дергая плечами под пристальным взглядом Горчика, - я чо такого сказал-то?
Горчик отвел глаза и, проверив, что там внизу, на скале (а там ничего не изменилось, сидит Михайлова у самой воды, послушно, куклой, ручки вокруг коленей сложила, голова темнеет, а гений помахивает локтем, шедевр свой мажет), повалился на сухую траву. Кинул руку в сторону, вырвал травину и, щекоча подбородок, наконец, ответил:
- А чего ж не пойти. Скажи, придем. Завтра.
Стрижи летали все ниже, резали воздух топорами крыльев, приближали к лицу горошины черных глаз и те становились огромными, как шары. Горчик уставил в небо травину и ткнул. Засмеялся, когда гигантский стриж, уколотый в глаз, раззявил пасть-пещеру и крикнул, громко, как годзилла какой в кино.
Пять дней еще. И козел бородатый уедет. Ну, святое дело, может еще позвонит пару раз, ах, моя муза, ах, девочка с поселка. Как вон матери звонят ее летние хахали. А потом она ему станет названивать. Сперва каждую неделю. Потом, когда нарвется на бабский голос в трубке, разок в месяц, и уже с Судака, чтоб никто не знал. А к лету забудет. И отлично. Пять дней. Скорее бы. Сегодня пройдет, завтра вот Танька. Останется - четыре.
- Чето трава слабая, - пожаловался Сапог и худой молчаливый Мишка кивнул, соглашаясь.
Валька встал, отряхивая обрезанные выше колена старые джинсы.
- Пошли, что ли? Вечером на дискарь слазим? Горча, ты как?
- Идите. Тут побуду еще.
Ленивые голоса удалялись, вроде их заметали густые ветки. Горчик сел. Воздух постепенно темнел, надо конечно, пойти бы чего пожрать. И скалу почти не видно. И что вообще происходит-то? Тоже мне, счастье, Михайлова, с первого класса он ее знает. Толстая, как кирпич (была, поправился тут же). Черная. Даже зимой, вроде татарка какая. Губы, как у негритоски.
Вспомнил, как во втором классе ее поднимала Анпетровна, и Михайлова, глядя на училку, послушно перечисляла, кто на перемене напакостил. Конечно, главная фамилия - Горчичников. Ох, он взбесился тогда. Получила по первое число. Ревела да, когда книжки свои из болота вылавливала. А на другой день, зрасти вам, опять тоже самое. Он конечно, снова пацанов подговорил, уж очень был возмущен, вот же шестерка растет. И снова слезы, снова домой пошла, в руке портфельчик свой тащит, а с него капает.
На третий раз Горчик как-то не понял ничего. Ведь никакого ей толку, одно горе. А все равно - спросят, рот открывает и рассказывает, а у самой уже губы трясутся и глаза мокрые. Удивился и конечно, еще раз поучил.
Вспомнив, как горел справедливым негодованием, тыкая кулаком куда там пришлось, и, пиная ногой растрепанный портфель, Горчик поежился и выругался вполголоса. Вот же дурак. Ну и ладно б дурак, но носился же со своей дуростью, типа ах она скотина мелкая. И только когда встала и в ответ на вопли училки уже ничего не говорила, а в хмуром лице - такое облегчение, тогда он подумал, да что-то тут не так.
Как ее бабка Вива орала на Анпетровну, он не слышал. Прям, до сих пор жалко. Это потом дежурная Светка Паланчук рассказала, ой что было-то, ой, она ей кричит, моя девочка, она ни слова соврать не может, ой вы ей всю психику попортите, педагог вы такой.
Горчик не поверил, конечно. Ну как это - ни словечка не соврать. Лежал дома, смотрел, как за окном качаются колючие шарики платана, думал. Мелкий, а думал, и хорошо, а то сейчас вообще не знал бы куда деваться от стыда - воевал с девкой. Думал, а сам сможет ли? Прикидывал. И получалось, с утра встает и сразу врать. И мать врет, и батя, когда звонит раз в год, тоже конечно, привирает. И в школе та же фигня. Ясно, почему она одна все время. Кому надо, чтоб она потом по первому вопросу все и рассказала.
На другой день Анпетровна, та еще сволочь, подняла ее и сказала громко, на весь класс:
- С нынешнего дня, Михайлова, по просьбе твоей бабушки, я тебя ни о чем спрашивать не буду. Раз ты у нас такая… такая вся че-естная.
Сказала так, вроде это какая гадость, и на всех поглядела. И все, конечно, стали ржать и пальцами в Михайлову тыкать. Та голову опустила, красная вся, буряк буряком. На перемене отошла и стояла у подоконника, одна совсем. А девки собрались в кучку, хихикали и на нее смотрели, и снова шептались и хихикали. По уму надо было тогда еще оттаскать за волосы, ту же Паланчучку, и Пестиху тоже. И Кривуху. Но мелкий был. И не верил все равно. Потом поверил…Потом привык. И она вроде привыкла - одна. Самостоятельная такая. Его только обходила десятой дорогой, ну ясно, боялась. А еще портфель этот…
Горчик вздохнул. Все равно никто не видит, как он тут. Сидит. Типа волосы на себе рвет. Это уже после было, в четвертом. Он тогда уже давно не вспоминал, но вдруг прям как дернуло что-то, каждый день - видит и сразу, как она идет, малая совсем, а с портфеля вода грязная капает. А тут еще кино показали. Там после школы девка идет, а пацан типа за ней, и хоба, портфельчик забирает, и она такая ах, держи, и идут дальше, он два портфеля несет, а она рядом. Прям, как летом, когда приезжие козлы за телками таскают всякие зонтики и коврики. Ну, они ясно зачем таскают-то. Расшаркаешься так, и глядишь, к ночи уже по еблавочкам сопят парами. А тут, в кино, такие же вроде как свои четвероклассники. Горчик когда смотрел, сразу понял - вранье. Попробуй понеси кому портфель. Засмеют. И девку после загнобят, ах цыца какая. Да еще не такими словами ж.
И вот именно от невозможности в жизни такого, у Сереги Горчика и случился в сердце поворот. Он просыпался ночью и думал.
А что, ну раз вранье в кино, но если сделать самому, оно же будет тогда - правда? И тогда получится, он - Серега Горчик, худой южный пацан, сделал такое, что никто не узнает, но оно - правильное. Как будто у веревки расхлестались концы, а он поймает и свяжет. Чтоб не развалилось и не посыпалось.