* * *
Завершаю записями два длинных этих дня. Вспоминаю и мужиков, и Гурьяна, и Деда с его Грозным… Вот и выстраиваются части моего Русского мира, и чем они ярче, самобытней, извилистей - тем плотней друг к другу прилегают, входят в зацеп.
А то, что у меня теперь собака, - я ещё до конца и не осознал. Пока я не сколотил ему будку, он смотрел на меня с доверием и желанием ясности, прося, чтоб определили. Когда будка была готова, и я положил в неё сено, он проворно принял помещение, понимающе крутанулся, потоптался и лёг. А до этого смотрел с вопросом и надеждой. Чтоб только объяснили и показали. Чтоб дали возможность быть верным. И Храбрым.
Глава пятая
Я очень люблю снег. В средней полосе он сначала посыплет для пробы и ляжет тонкой паутинкой. Сквозь неё землю всю видать, с её усталыми жилами, веточками, венками, будто просящими: приложи… холодное что-то и светлое… И вот приляжется паутинка, потом отступит, вытопится-исчезнет, потом снова накинет не паутинку уже, а марлю… Синеватую… Польёт-промочит не то снегом, не то дождём, то крупой побьёт… И всё постепенно, чтоб горожанина не растревожить резкими сменами.
А здесь снег ложится разом и без подготовки. Одним ударом, слоем, который для юга на всю зиму рассчитан. Налётом снегом гружённых низких облаков. Таким неумолимым и решительным, будто и от тебя та же решимость и безоглядность требуется.
Поэтому появление с вечера субботы на речном горизонте огромного, вполнеба белого марева меня обрадовало несказанно. Простор такой, что снег видишь за много вёрст, хотя он может час ещё надвигаться меловой лавиной. И граница белого резкая, как по огромной прозрачной линейке: вот обычный воздух, а вот приближается млечная толща, и настолько мощно, что, кажется, весь снежный год ползёт-надвигается, и настала наконец смена вещества, и завились снежинки осмысленно и сосредоточенно, и ползёт бескрайний рой с юго-запада, опускается ярко-белое низкое небо - и пошло косить… Легко спать под шум этого роения. А утром встал - всё в ровном снегу. И осень в далёком прошлом.
Было тихое воскресное утро, которое я встречал ещё в синей полутьме, видя, как необычно светится новым светом каждый предмет во дворе… И выйдя на двор, смотрел на белое одеяло, будто не веря… Едва рассвело, стала видна тёмная река и медленно падающие снежинки… Возвратясь домой, старался всё делать медленно, неспешно, чтобы не нарушить душевного тихого строя… Но не тут-то было…
В девять утра припёрлась Баба Катя. Сушайшая старушка с огромной палкой, в огромном малиновом платке, с бахромой, как толстые щупальца, и в подростковой синтетической ярко-зелёной куртке. Зашла, поставила палку, сяла на лавку:
- Ой, снег-то чо… Опеть огребаться… Ой-ёй-ёй… Я грю, завалит сегоду нас… Я чо к вам: вы этого, Кольчу не видели?
- Кого, Баб Кать? Не понял…
- Кольку, Кольку этого, как его, Ромашовского. Ученика-то вашего…
- А что такое?
- Что такое? - возмутилась Баба Катя. - А я расскажу! - Она понемногу повышала голос. - Всё рассажу. А вы ниччо не слыхали? Радиво не включали? Новостя не слушали? Ничо тамо-ка не сказывали?
С набравшего напряжённой грозности голоса она перешла на плаксивый:
- Что, евоный кобель лохматый разорил мене… Ой, ой, ой… До того пакостливый! Совсем совесть потерял, треттего дня залез в ограду… Я как раз пензию получила, и с магазина ворочалась, и котомку на завалину положила, и токо за ключом отошла, - он в бане на гвоздике весится, - слышу, мой Пестря кыркат на привязке… Кыркат да кыркат. Ага. А Кольчин кобель через забор перемахнул и унёс всё… - Она показала на размах рукой. - Всё унёс! Уууу, - прогудела она носовым басом и грозя в сторону, - падина! И масло сливочно, и конфеты ети на под-вид батончиков, как их… сикресы… ли… слиперсы… и колбасы полпалки… Главно, масло-то хамкнул, дак хоть впрок бы?! Хоть бы впрок! Так напроходную и вылетело… Сквозом… Вместе со слипинсами… А колбасу так в морде нимо меня и проташшыл. Ташшит и ишшо на меня смотрит! Брось, грю, покость такая! А куда там! Я за палку - он в рык! Я за палку - он в рык… Мне бы сподографировать его рожу бесстыжу да в "Северный Маяк"… Да я зна-а-а-а-ю. Зна-а-а-а-ю… Колька его нарочи промышлять посылат! От тебе секерт, от колбаска к чаю! Поди плохо! Мо-ожно жить! Те не соболя гонять! Да ты посмотри на него! Посмотри, какой бухряк! Он же баллон! И куды лезет-то в него? Куды лезет? От ить полобрюхий! А вчера опеть! Опеть. Залез ко мне в кладовку, заложку зубами откинул, сука такой. А у мене там винегрет стоял в чашке… Сестреннице день рожденье отводили… Она мне налужила… Чашка-то, главное, с цветочками… Ну и всё, одне черепушки… Ах ты падина. Всё до капусточки подмёл… До капусточки… И тефтелья, и шшуччю фаршу… Хорошо ишшо торот убрала. Как чувствовала. Штоб ты сдох, бессовестна рожа! Вот мне Кольчу и наа. Скажу ему: ты, сына, собачку не корми сегодня, а то бабка муки купила - шаньги стряпат, рыбник-пирог и уху варит налимную, да ишшо оладди с варениями. И торот вафельный. Пушшай приходит гость дорогой - уважит старуху-то… а то она… не знат, куды пензию девать… о-о-о-о… Мнуки-то разъехались.
- Подождите, подождите, тёть Кать. Успокойтесь. А вы с Николаем-то говорили?
- Ково говорела?! Говорела… Да он… - Посмотрела на меня как на ребёнка: - Он бегат от мене. Бе-гат! Я вижу, он вот токо удровенника стоял, чурку колол, я ви-и-дела…. Я к нему - а его и след простыл. Мне где выгнать-то его? - показала на палку: - Со шкандыбой этой!
- Ну вы домой-то ходили к нему?
- Как не ходила-то? Ходила, грю. Да чёрт его дома удёржыт! Шарится где-то… Шатучии, что он, что кобель, этот сука бессовестный… Никакого-ка отступу не даёт… До того напрокучил мне… Сколь я натерпелася я с ним… Ну а теперь всё - привадился… Теперь его вагой из моей ограды не вывернешь. Ой-ёй-ёй… Я, главно, палкой на него, - а он в рык, и глядит ишшо на меня… И главно, такой разва-а-аженный… - протянула она капризно и показала, как он, развалясь, смотрит с прищуром. - Ишшо подмаргиват… Ты ково подмаргивашь? Моргач. Я те поподмаргаваю! - Она уже сидела, постукивая палкой. - Я Ларисе говорела: пошто не привязываете собаку? - продекламировала она официально. - А Лариса чо? Она сама его боится… Он такой заедливый… Он, грит, только Кольчу слушат… Так и говорит. А Колька его покрыват и меня бегат. А мать есть мать. Я те боле скажу: у йих кругова порука: мать - сына покрыват, а сын - кобеля. Хотела ишшо к этой-то директорше… к весноватой-то этой… как её, Валя… Или к мужу её, Мотьке, хороший мужик, только бражка его загублят… Дак вот и думаю, пойду к учетелю… Он мужчина отдельный… Пушшай меры принимат… А еслив нет, дак я в совет прямиком, скажу, участкового вызывайте.
Я как мог успокоил Бабу Катю и, проводив, едва занес перо над бумагой, чтобы записать слово "весноватая", как раздумье моё прервал оглушительный треско-стрёкот, внезапно замерший напротив моего дома. Под нарастающий лай Храброго ко мне ввалился крайне возбужденный Эдик и попросил воды. Я тут же протянул ему кружку, но что он рыкнул: "Да не то! Литррров пять! Ведерррко, коррроче".
Пришлось накинуть фуфайку и идти в баню за ведром. На улице стояло странное сооружение. Железная снегоходная коробушка из развёрнутой бочки с деревянными бортиками, а на ней на стойке из необрезной доски - двигатель, к которому приделан деревянный винт. Сзади вертикально торчала доска с зелёным пластмассовым умывальником наверху. Он соединялся шлангами с мотором.
- Это что за, - я хотел сказать "тарахтат", - агрегат?
- Аэросани, - солидно объяснил Эдуард.
Самое поразительное, что в качестве мотора на аэросанях была голова от моего "вихря", которую я узнал по крашеному маховику. Установленная на боку, с присобаченными каким-то топорным креплением на толстую проволоку винтом. Винт был грубо вырублен из кедровой плахи. Огромный штабель винтов с занозистыми краями, с глазками сучков, как дрова, лежал в корыте и занимал его добрую половину. Лопастей было такое количество, будто они штатно отстёгивались в процессе лёта.
- Как ступеня ракеты… Ты что… топишь ими?
- Да нет. Я шаг подбираю. Угадать не могу. - И стал, перекладывая, гремя ими, показывать: - Вот этот на двадцать шесть, вон здесь зарубка у меня, эти на двадцать восемь… У меня дома ещё… два комплекта. И в плахах три куба лежит. Всё обтесать руки не доходят.
Последовало долгое объяснение аэродинамических свойств винта, где главным было понятие "давит", причём он с силой показывал рукой, как именно "лопастя давят", и так сморщивался, будто тоже изо всех сил создавал тягу и давил всё, что можно.
Забыл сказать главное: ведро он вылил в умывальник "системы охлаждения", так как винтом перерубило шланг, который он быстро заменил запасным - видимо, эта неисправность была привычной:
- Нагрелся, как утюг. Щас я запушу, а ты подтолкнёшь.
Я вообще-то совершенно не собирался участвовать в этом аэропробеге, тем более вышел полуодетый. Но Эдя настолько не сомневался в том, что его предприятие не может не вызывать страстного желания в нём поучаствовать, что невозмутимо достал из кармана верёвку с деревянной ручкой, намотал на маховик и начал дёргать. Мотор не заводился, да и не особо спешил проворачиваться вместе с лопастями.
- Подкачать надо, - прокомментировал он, словно это было показательно-обучающее выступление.
Эдя подкачал грушей и ещё некоторое время маслал мотор до одышки, пока не произнёс фразу, от которой у меня открылся рот. Он вручил торжественно дёргалку и сказал:
- На ты. Задолбался.