Соблазнить юную женщину, напользоваться ею и, напоив на корпоративной тусовке, передать в руки собственному шефу – в этом было что-то такое, чем природа обделила Курта… Мир принадлежал этим сильным людям, не ведающим стыда и поражений, а Курту оставались унылая добродетель и вечерний онанизм.
Но Вера искала плечо друга, и нашла его. На последней трети бутылки он пересел к ней и подставил плечо в буквальном смысле. Вера, всхлипывая, сползла немного с сиденья и допивала бордо, уткнув голову в угол диванного валика.
– Я хитрая, – говорила она. – Я не на машине. Можно, я немножко напьюсь?
– П-пейте. То… олько осто… а-а-а… рожно! Выплакавшись, Вера выбросила из себя напряжение, и через рукав пиджака Курт чувствовал теперь тепло ее податливого тела. В нем росло что-то небывалое. Он был в сантиметре от собственных грез.
Рассказ Веры страшно возбудил его, – но, потянувшись допивать бокал, она прервала историю на самом грязном месте, и Курт, жадно вслушивавшийся в сюжет, так и не понял главного: досталась ли Вера по-настоящему второму негодяю? Теперь недосказанный эпизод крутился в разгоряченной голове, но – о ужас! – в этом тайном кино он был не спасительным рыцарем, врывающимся, чтобы защитить девичью честь от потного мерзавца, а самим этим потным мерзавцем и был.
И в мельчайших подробностях представил вдруг, как, заперев дверь, подступает к теплой, беззащитной Вере и кладет ей руку туда.
Курт зарычал и прокашлялся. Он был весь в поту.
– Я вы. зову та-а-акси, – сказал он.
– Так-си… – повторила Вера. – Спасибо, Курт. Вы славный. И Берта. Бедная Берта…
Она снова заревела.
В такси Вера дремала, уткнувшись головой ему в плечо. Курт боролся с дыханием, вдыхая тонкий аромат ее волос. Как стайер, он выжидал момент для решающего рывка.
У двери, задохнувшись от нахлынувшего фрейдизма, Курт помог вставить ключ в замок.
– Спасибо, Курт, – сказала она и извиняющимся образом поскребла пальцами по лацкану пиджака. – Простите меня, я так напилась.
– Бе… дная Ве… ра, – сказал он, открывая дверь за ее спиной и мягко вталкивая ее в квартиру.
Повторяя про бедную Веру и постепенно сокращая дистанцию, Курт гладил ее по голове, и, пристроив у стенки, гладил уже по плечам, и целовал волосы, и, не веря себе, добрался губами до нежной впадинки под ухом.
– Курт. – Ее руки вдруг уперлись ему в живот.
– Ве-э…
– Курт, не надо.
Ее руки попытались оттолкнуть его, но только страшно распалили желание. Отбросить эти две соломинки было делом секунды. Она что-то кричала, но Курт уже ничего не слышал – сопя, он освобождал ее грудь от ткани и бретелек. Невидимые кулачки молотили его по лицу и плечам, но он не замечал и этого, а только атаковал сладкое упругое тело, чувствуя внизу чудовищный напор плоти, требующий немедленного выхода.
В коридорной полутьме метались хрип и визг. Курт не знал, где тут постель, и просто повалил ее на пол, надежно придавив собой. Он успел высвободить свой набухший инструмент и, вне себя от возбуждения, уже шарил в немыслимом шелке ее трусиков, когда сопротивление вдруг прекратилось, и он услышал тонкий звук плача. Вера выла, покорно лежа под ним.
Полоска фонарного света проникала в коридор, как будто из какой-то другой вселенной. Он начал возвращаться в сознание.
Вера выла, закрыв лицо ладонями и мотая головой по полу. А на ней колодой лежал он – тяжело задыхающийся, полураздетый и ничтожный. На месте неумолимого инструмента валандалась глупая пиписька.
– Ве. ра, – сказал он, неуклюже приподнимая тучное тело.
На его голос она зашлась в новом приступе воя – на одной высокой непрерывной ноте.
– Ве. ра, – сказал несчастный Курт. – Я-а. люб. лю. Вас.
И похолодел, услышав смех.
Когда он нашаривал ручку и справлялся с собачкой замка, и когда потом воровски прикрывал снаружи входную дверь, она все билась в смеховой истерике, закрыв лицо руками и мотаясь по полу тряпичной мальвиной.
Два дня он пролежал дома, рассматривая с дивана книжный шкаф с куском окна. Окно меняло свет, полоска солнца на шкафу вытягивалась и меркла, а он все лежал. Когда, странным атавизмом, его потревожил голод, он спустился к китайцам, взял рис и свинину в пластиковых кюветах и тут же, за столиком, запихнул все это в организм, запив соком манго из баночки. Организм отозвался на еду сильнейшим удовольствием, и Курт с удивлением прислушался к этому.
Глупое тело хотело жить дальше – досадное, тучное, даром никому не нужное.
На работу тело не пошло, и рука взяла телефон, а язык в несколько приемов выговорил: я заболел. Тупой скот на том конце провода даже не спросил: чем заболел? не надо ли помочь? Спросил: когда выйдешь? Курт задохнулся приступом ненависти и отжал трубку.
На третий день тело пошло пройтись и остановилось, когда глаза увидели рекламу турагенства и слово "Схевенинген". Наутро Курт, удивляясь себе, вышел из дома с полупустым саквояжем в руке и отправился на вокзал.
Через пару часов он вдыхал детский запах соленого ветра.
Он был здесь когда-то с папой и мамой, о которых вспомнил вдруг с нежданной, наполнившей глаза влагой, нежностью. Вот здесь стояли лотки со свежайшей селедкой, и трамвай точно так же шел вдоль моря. Курт, как по следу, пошел на соленое дыхание ветра и вышел на дорожку променада. Все вокруг было знакомым и незнакомым, как во сне. И в легком сне этом он был ни в чем не виноват, и его любили.
Чайка летела вдоль кромки волн – просто так, куда-то. И просто так, куда-то, шел Курт, боясь проснуться. Потом он устал и присел за столик на берегу. Чашка кофе, взятая для бодрости, качнула его в обратную сторону, и Курт пошел в ближайший отель. Через пять минут он засыпал в своем номере.
Пробуждение было ужасным: невесомое счастье исчезло без следа. Открывая глаза, придавленный правдой Курт снова все помнил: Веру, свой позор, черное одиночество. За окном сходил на нет жаркий день; вялое тело лежало в кровати, истекая потом. Надо было что-то делать с ним дальше.
И Курт вдруг сообразил – что.
Он лежал, обдумывая эту мысль; он даже не испугался.
Страха не было – была только дверь, которую не видел почему-то, а вот же она! Горсть таблеток, и всем привет. Школьным сволочам, говорившим "жиртрес, отойди", тупому сослуживцу, шатенам в "мерседесах", девушке с нежной грудью, доставшейся всем, кроме него. Никто даже не огорчится. А папы с мамой нет, и Берты нет. Как хорошо – никого!
Мир затянет это место ряской в минуту, никто и не вспомнит.
Вот подлянка этому отелю, подумал Курт. Утром стук-стук: уборка! Открывают, а он лежит белый. Или – серый? А вот и посмотрим.
Курт даже выдохнул это вслух:
– Па-а. смотрим!
И рассмеялся, сотрясая постель: смотреть-то будут другие. Смотреть, бежать вниз, звонить в полицию. Курт поморщился, представив себе, как его будут кантовать по винтовой лестнице – небось, в одеяле, носилки-то не пройдут. Жопой по ступенькам – бряк, бряк. Глупо, но уже не больно. Да, главное, чтобы наверняка. А то начнут мучить, засовывать в дырку шланг, вскрывать грудную клетку. Он читал где-то, что когда откачивают, вскрывают грудную клетку. Еще вернут, пожалуй.
Курт снова поморщился. Унижения он больше не допустит: хватит.
Он глянул на часы: начало седьмого, пора. Его вдруг резануло: когда стрелки снова будут здесь, его здесь уже не будет. А где он будет? А нигде. Вот и хорошо, вот и не надо.
Он сел, отбросив легкое гостиничное одеяло.
В аптеке, заложив отвлекающую лисью петлю, Курт взял, кроме снотворного, аспирин и микстуру от кашля, и то же самое сделал в другой аптеке, а в темечке продолжало медленно ворочаться слово "нигде"…
В раннем детстве, над картинкой с Христом, Курт часто думал о небе – светлом санатории, где в ожидании встречи с родными живут бабушки-дедушки. Потом картинка стала терять легкость, пока однажды небо не сгустилось в непроницаемый студень.
Никто там не жил. И никому – ни бабушке, ни маме, ни отцу Курта, ни Христу с картинки, ни его отцу – не было дела до тучного господина с аптечным пакетиком в руке, набитым для отвода глаз микстурой от кашля.
Он вернулся в номер и, оставив пакетик на кровати, торопливо вышел обратно на воздух – как в детстве, когда не было еще ни одышки, ни смерти, а только мячик во дворе, и хотелось наиграться до темноты. До темноты не получалось – мама звала домой засветло, раздраженным голосом: приходил отец и хотел проверять уроки.
Курт не был счастлив в жизни ни минуты.
Выйдя налегке на променад, он снял туфли, снял носки и, скатав, положил их в карманы брюк. Сошел на песочек, вдохнул всей грудью солнечный, соленый, колючий воздух шторма, и решил, что будет счастлив сейчас.
Хотя бы напоследок.
Но красота мира только изранила душу Курта. Перед смертью не надышишься, вспомнил он и булькнул на этот буквализм коротким отчаянным смехом. Пожилая дама, проходившая мимо – в шортах, босиком, с лыжной палкой в руке – извлекла из себя в ответ дежурное "джюс" и улыбнулась будущему покойнику мышцами лица.
Она-то точно собиралась жить до второго пришествия.
Закат сиял над водяными громадами. Мальчишки чеканили мяч, и воздушные змеи нарезали воздух на дольки. Веселый гомон стоял над пляжем, и Курт шел через этот праздничный мир – не смешиваясь с ним, как масло с водой.
Рядом с ним прошла аллюром по пляжу конная полиция, двое на двух красавцах, лоснящихся в лучах солнца – гнедом и сером в яблоках. Вкусно пахло мясом от ресторана – официанты, в черном, с красными косынками на плечах, как птицы, стояли и похаживали между столиков в ожидании чаевых.