- Да. Состоялся большой творческий разговор.
Виктор так слушал себя, так себя он видел сейчас, что и не заметил перемены, происшедшей с ним рядом.
- Ты, значит, ходил к нему?
- Меня пригласили. - Именно на такой формулировке настаивал Виктор. - Бывают обстоятельства, когда приходится поступаться личным. Как говорится, на горло собственной песне… И для этого тоже нужно мужество.
- Ты что же, от нас двоих там? И вообще я не понимаю, как же ты один?..
- Видишь ли, Андрюша, для пользы дела… Ну как тебе объяснить? Двоих - им было неудобно.
- Постой, когда это было?
Позавчера в перерыв он встретил Виктора в коридоре. Они всегда ходили обедать вместе, а тут Виктор спешил куда-то один и был переволнован. "Зинушка, понимаешь… - забормотал он как застигнутый. - Ну, в общем, бабские дела". Андрей посмеялся только: "Эх ты, подкаблучник". Это было именно тогда, он понял сейчас. И не к Зинушке отпрашивался Виктор с работы.
- Когда это было? - повторил Андрей.
- На этих днях. Не в том дело…
Да, это было в тот день. Оттого он и спешил и проскользнуть стремился. Почему-то мелочи задевают больней всего. Главное не уязвит так, как может уязвить мелочь.
- Значит, тебя пригласили - и ты пошел? - Андрей говорил тихо.
- Андрюша, обожди. Ты не так меня понял! - Виктор уже пожалел, что сказал. - Ты меня знаешь. Со мной ведь не так просто. Я им сказал сразу…
- Это твое дело, что ты сказал.
- Нет, но мы же вместе…
- Твое дело!
Андрей опять видел в нем готовность к унижению и убыстрял шаг.
- Ты не так расцениваешь. Я просто думал, что из тактических соображений…
- И это меня не интересует.
Потом они шли молча. И разойтись в стороны еще не могли, и говорить было не о чем. Но мысленно они говорили сейчас. И шли рядом. Получалось так, что Виктор, как виноватый, провожал его. У трамвайной остановки Виктор сказал, как попросил:
- Нам надо еще поговорить.
- Да, надо. - Андрей старался не встречаться глазами.
Дома он не стал ничего рассказывать Ане. Он знал, она скажет: "А что я всегда говорила?"
Обычно после так называемых семейных общений, наслушавшись Зининого щебетания, натерпевшись, Аня говорила: "Почему я должна нести этот крест? Должна, должна, а почему?" Он отшучивался: "Мы своим друзьям жен не выбираем. А то бы пришлось отдать тебя". - "Не подлизывайся!" - "Нам с Витькой скоро серебряную свадьбу справлять - вот сколько мы дружим". - "И дружите на здоровье! Но почему я должна?
По-моему, вам вполне хватает вас двоих. И вообще, знаешь, я ее боюсь. Я тебе серьезно говорю. Это электрическая дура". - "У каждого века свои дуры. Дуры каменного века, дуры электрические, электронные, кибернетические. Можно провести исследование: "Дуры разных веков…" - "Но если он ее терпит…" "Зина - умная женщина!" Если он все это способен терпеть, он точно такой же. Ты знай! И ты еще увидишь".
В их дружбе она чутко регистрировала малейшее отклонение. Стоило Виктору схитрить - и она уже ревниво переживает за мужа: "Ну что? Опять слаб трахмал?"
Был старик маляр, покойник уже; всю жизнь клеил обои, и всю жизнь они у него вздувались пузырями. Объяснял он это тем, что нынче и крахмал делать разучились:
"Слаб трахмал". Так это "слаб трахмал" и осталось в семье на все случаи жизни.
Но хоть он и не рассказал Ане, на следующий день она все уже знала. Вернувшись с работы, он сразу увидел это. Как всегда, она сидела над ученическими тетрадками: слева стопа непроверенных сочинений, справа - проверенные. Сорок два ученика в ее восьмом "А", сорок два раза прочесть одно и то же. До полуночи сидит, слепнет, пока две стопы тетрадок не соединятся в одну. Обычно она выписывала фразы из сочинений, читала вслух: "Добролюбов в нецензурных выражениях звал Русь к топору".
Дети обожали это. Но сегодня не до фраз было, не до смеха. Взволнованная - щеки порозовели, глаза блестят, - она читала с поразительной быстротой; это скопившаяся в ней энергия гнала ее.
- Ужинать будешь?
Не хотелось ему сейчас этого разговора, совсем не хотелось. Но, видно, не миновать. Аня поставила перед ним тарелку.
- Нy?
Он молча ел.
- Что я говорила? Что я тебе всегда говорила? Нет, пойти тайком, одному…
- Перестань!
Но Аня от обиды за него, которую пережить не могла, его жалея, на него же и кричала теперь:
- Малой доли ты не знаешь, что он там говорил! И что скажет. Это теперь твой первый враг, знай! Потому что не ты, а он подлец оказался. Он им всегда был, только ты был слеп. Ничего для тебя не существовало. Весь опыт человечества - ничто!
- Перестань!
- Они мне гадки! Гадки и омерзительны! Всегда, во всем - только своя выгода. И другом он тебе никогда не был.
Человечество, которое живет на свете не первое тысячелетие и ошибалось не раз, могло бы сказать ему из своего опыта: "Умей прощать близких, даже если они не правы: не они твои враги". Но он вдруг как на врага закричал на жену, которая его любила, для которой его боль была больней своей. И кончилось тем, что Аня забрала свою подушку и одеяло и ушла спать к детям. И дети, напуганные, притихшие, жались к ней там, в темноте, ее жалели. И перед этим он был бессилен.
Что бы он ни делал сейчас, в глазах детей он был виноват. И за это он еще больше ненавидел ее сейчас и, если б не дети, ушел бы из дому.
А потом, среди ночи, сидел на диване, курил и мучился.
ГЛАВА XII
Какое-то время еще продолжала действовать сила инерции: "Андрей Михайлович?
Минуточку, минуточку…" Все очень респектабельно, доброжелательно, в меру солидно: говорят с человеком, который принят. Но проходила минуточка - и голос делался неузнаваем: "Ивана Федоровича нет. Нет… Не знаю… Не могу сказать…"
Он уже знал, что "нет" - это не вообще нет, а для него нет. До холодного бешенства иной раз доводил его этот металлический голос в трубке. Его уже и узнавать перестали: "Кто? Не понимаю - кто? Громче говорите, вас совершенно не слышно.."
Они умели быть жестокими, эти опытные в жизни дамы, заслоном сидевшие на всех этажах, стрекотавшие на машинках со скоростью трехсот знаков в минуту, эти модные девочки в сапожках на длинной молнии, цена которых едва ли не превышала их зарплату.
Однажды в коридоре исполкома он встретил Виктора Анохина. Он ждал нужное ему должностное лицо, курил в маленьком закутке (когда-то тут был холл, но со временем его застроили для новых служащих, и остался вот этот закуток) и вдруг увидел Виктора и то лицо, которое он поджидал. Оба свежоподстриженные в исполкомовской парикмахерской, с одинаковыми кульками в руках, они шли по коридору, беседовали, наклоня головы. У обоих было то выражение, в котором равно соединились непреклонность к нижестоящим, готовность и почтительность к тем, кто поставлен выше. И достоинство. Особое достоинство: в осанке, в поступи - во всем.
Не твое личное, а достоинство учреждения, которое ты представляешь в своем лице.
Они прошли мимо, и протянулся за ними по воздуху запах парикмахерской, одеколона "В полет!".
Когда Андрей уже и надеяться перестал, ему вдруг было сказано, что Бородин примет его. И время назначили: в тринадцать часов в среду. Без десяти час в среду Андрей был в приемной. Дежурил Чмаринов. Как на что-то мелькавшее здесь в коридорах, чего и не упомнишь хорошенько, взглянул он на Андрея и продолжал накручивать телефон.
- Мне сказали вчера, что в час дня Алексей Филиппович примет меня, - объяснил Андрей свое появление здесь.
- Сказано - ждите.
Андрей сел. Кроме него и Чмаринова был здесь еще исполкомовский служащий, явно без дела. Ему-то Чмаринов рассказывал, как на этих днях выдавал дочь замуж, где свадьба справлялась, кто был. И все это были люди значительные (вот какие люди почтили его!), к именам-отчествам их, как звание, добавлялось небестрепетно "большой души человек", "исключительно душевный человек" или просто "душевный человек", "человек с душой". Тоже своего рода табель о рангах.
Прошло десять, прошло двадцать минут. Слишком уж как-то спокойно было в приемной.
Даже телефоны почти не звонили. Не чувствовалось того напряжения, какое бывает, когда начальство за той дверью.
Чмаринов теперь уже перечислял, что и кем было подарено молодым: обстоятельно, подробно, ни один подарок не забыт. У Чмаринова белые манжеты выпущены так, что и запонки крупные видны, галстук прихвачен заколкой, седоватые волосы расчесаны и кок не явный. А белки глаз розоваты, взгляд влажен, и рука едва заметно вздрагивает: недавно была свадьба.
Сколько раз говорил себе Андрей, что не может его оскорбить отношение человека, которого он не уважает. На той шкале измерений, с которой единственно сверялся, каждого соотносил Чмаринов, свои были приняты масштабы, свои ни на что не похожие расставлены деления. Вот и сиди жди. А в душе накипало.
Открылась дверь. Вошел Дятчин. Все поднялись. Андрей видел, что он не попадает в поле зрения строго перед собой направленного взгляда. И тут тоже были свои понятия: не вошедший здоровался первым, а нижестоящие.
В новом костюме, выше ростом и шире в груди (только ботинки все те же растоптанные, с белыми разводами у самого ранта, словно соль выступила: промочил он их, что ли?), Дятчин задал два-три вопроса: "В шестнадцать тридцать совещание не отменено? Товарищи по списку оповещены все?" - и на все Чмаринов ответы дал, самые исчерпывающие.
Стоял Дятчин, стояли все. Сидеть одному - глупо как-то, по-мальчишески, вроде хочет доказать… Но еще глупей стоять вот так, когда тебе даже не кивают.
Вдруг Дятчин вполоборота к нему спросил строго:
- А товарищ кого ждет?