– Милый, мы будем свободны завтра от четырех до пяти. Скажи Грине и Пине, что мама привезла им подарки.
Вот и все.
1999 г.
Мухи между стеклами
В Израиле не увидишь никогда, ни при каких обстоятельствах, дохлых мух на потемневшей от времени вате между двумя грязными стеклами… Что еще? Не знаю. Можно, наверно, вспомнить еще о чем-то, но для этого рассказа достаточно тех засохших мух на старой вате между оконными рамами…
Благословенны детали, часто, даже сплошь и рядом, ничего не значащие. Непонятно, почему именно они застревают в памяти. Что-то важное, существенное исчезает, а ерунда остается с нами надолго.
Иногда я понимаю, почему так происходит. Видимо, вслед за мелочами цепляется то, что забывать никак нельзя. За пустяком, как за паровозом, по рельсам памяти тянутся "вагоны" сущности человеческой, напоминая о тех моментах, когда и происходит формирование твоего "я".
Те дохлые мухи на почерневшей вате – именно такой случай.
В шестом классе или седьмом, не помню уж точно, подступила телесная маета: петушиное время, когда человеку очень уж хочется понравиться, причем всему миру, а не только девицам, тоже испытывающим душевное томление в предчувствии всех радостей любви и деторождения.
Помню точно, что заболел тогда словесным поносом в достаточно острой форме, когда подростку начинает казаться, что звуками своей речи он способен заворожить весь мир.
Особенно хотелось выступать перед теми, кто мне нравился. Рыжий Юра нравился и даже очень. Он был гораздо старше меня, одевался стильно, так мне, по крайней мере, казалось, умел играть на гитаре и учился в университете им. Жданова.
Мы тогда шли рядом по Литейному проспекту, и я все говорил, говорил, говорил. Как мне казалось, умно говорил и красиво. А рыжий Юра шел рядом молча.
У магазина "Спорттовары" (это точно было там) Юра остановился и сказал грубо: "Ты много говоришь. Умный любит слушать. Дурак – говорить".
Опешил тогда от такого хамства. Хотел ответить грубостью, но вовремя остановил сам себя, догадавшись, что не все уроки жизни нужно встречать в штыки.
Расстаться с Юрой тогда не мог. Мы шли к нему домой по какому-то важному делу. Просто замолчал обиженно, пока не увидел почерневшую от времени вату в его каморке на мансарде.
На этой вате, между двумя грязными стеклами, лежали кверху лапками те самые дохлые мухи.
– Мухи дохлые, – сказал я.
– Спящие, – нехотя возразил Юра. – Летом отогреются, проснутся и улетят.
– Как это? – опешил я.
– Форточку открою – они и улетят.
– Врешь ты все, – сказал я. – Нет у тебя форточки.
– Да ну? – удивился Юра, повернувшись к окну. – И на самом деле нет.
Потом он взял со стула гитару, коснулся струн, будто поздоровался с инструментом. Двумя аккордами дело и ограничилось.
Теперь я понимаю, что он тоже хотел мне понравиться и с этой целью поднял гитару, а потом стал возиться с большим приемником "Рига". Собственно, он не с самим приемником стал возиться, а с проводом антенны. Он этим проводом чуть ли не всю комнату опутал. В стенах полно было скоб. Он цеплял проволоку за эти скобы и ходил из угла в угол.
На одной из скоб висело фото – портрет красивой девицы в легком купальнике. Рыжий Юра повернул красавицу могучей грудью к стене и этим тоже меня обидел. Обидел пошлым напоминанием, что не на все можно смотреть детям до шестнадцати лет.
Злость моя нашла глупый выход, как это обычно и случается. Некоторое время молча наблюдал за возней Юры с антенной, потом не выдержал и задал игривым, пошлым шепотом вопрос: "Юра, ты шпион?"
– Вроде того? – буркнул он, завешивая двери толстым одеялом. – Помоги.
Помог, и кажется мне теперь, что помню острый запах пыли от того тяжелого, шерстяного одеяла.
Ту же операцию Юра проделал с окном, содрав для этого дырявый плед с узкого топчана.
– Зачем это? – спросил я.
– Светомаскировка, – буркнул Юра. – На случай бомбежки.
– Кончай шутить, – сказал я. – Война давно кончилась.
– Господи! – сказал рыжий Юра. – Наша война никогда не кончается.
– Это какая война? – удивился я.
– Бесконечная, – буркнул рыжий Юра.
Потом он сел перед приемником на стул с высокой резной спинкой. Я бы тоже устроился рядом с ним, но никаких сидений, кроме этого странного стула, похожего на трон, в каморке Юры не было.
У окна стоял топчан, накрытый скомканной простыней. Сесть на него я не решился.
А Юра будто забыл обо мне. Он сидел у зеленого глаза приемника, осторожно вращая ручку настройки.
– Ночной эфир струит зефир, – сказал я, демонстрируя знание классики.
– Что? – не поворачиваясь ко мне, сердито спросил Юра.
Он не хотел слушать меня. Он был занят другим, шуршащим, воркующим, бормочущим, взвизгивающим, звучащим на все лады, надо думать, совсем неболтливым собеседником.
В моей семье не было в то время лампового приемника. Был громкоговоритель на кухне. Небольшой этот ящик из фанеры всегда громко говорил одним и тем же голосом, и мыслил он плоско, однообразно, скучно и музыку передавал одну и ту же: марши, веселые песни или классику.
Радио в каморке Юры завораживало многозвучьем, разноголосьем, свободой выбора. Все звуки были невнятны, хаотичны, приблизительны. Возникая из ниоткуда, они вдруг уходили в никуда, уплывали, таяли…
Слушать всю эту какофонию звуков было невыразимо приятно. Приемник в тесной, пыльной и грязной каморке Юры с засохшими мухами на почерневшей вате между стеклами рам будто уносил за границы стен, поднимал над крышами города в свободном полете, к небу.
Темная вертикальная планка скользила по светящемуся полю панели, щелкал тумблер, переключающий волны… И вдруг – планка замерла, поймав внятный, необыкновенно глубокий и выразительный голос.
Голос пел на английском языке. Понял на каком, так как освоил к тому времени азы этого языка. И не только понял, но и смог перевести некоторые фразы.
– Let is my people go, – пел бас, надежно пойманный радиоприемником рыжего Юры.
Он больше не трогал ручку настройки. Он слушал. Помню, что впервые, наверно, в моей короткой жизни не стало силы в ногах. Я должен был сесть. И сел на топчан, машинально отвернув простыню.
В той моей жизни было много музыки, музыки замечательной, великой. Неподалеку от нашего дома находилась филармония. Стоячие места за боковыми креслами у колонн стоили всего десять копеек. Часто ходил на концерты и слушал стоя музыку Бетховена, Грига, Баха, Моцарта…
А тут не было сил оставаться на ногах. Голос оглушил, подмял, лег какой-то радостной тяжестью на плечи, проник в легкие, в гортань, в мозг, заполнил меня всего, подчинил своей, зовущей куда-то, воле.
Рыжий Юра, сгорбившись, одно плечо выше другого, сидел на стуле с высокой спинкой. Он не шевелился.
Мы слушали голос… Он ушел как-то сразу, будто сорвался в пропасть с самой низкой, невозможной по глубине, ноты.
– Что это было? – спросил я, переведя дыхание.
Рыжий молчал.
– Что это было? – крикнул я.
– Армстронг, – Юра повернулся вместе со стулом, и по лицу рыжего я понял, что ему понравился мой крик. – Пел Армстронг – негр из США, американец. Любишь джаз?
– Еще бы? Очень люблю… А кто такой Мозес? – быстро спросил я, вспоминая слова песни и затем, чтобы сменить скользкую тему, так как прежде и слово "джаз" слышал не часто.
– Моисей, – вздохнув, ответил Юра. – Слышал о Моисее?
В тот год я думал, что обязан знать все на свете. Мало того, был уверен, что все знаю.
– А как же, – сказал я. – Он еще Иисуса Христа крестил.
– Убью, – сказал рыжий Юра. – Засушу и положу на вату кверху лапками вместе с мухами. Уйди от меня, сгинь! – Он снова повернулся к своему волшебному аппарату. Вновь темная полоска поползла по светлому полю, и волшебная разноголосица заполнила комнатенку с низкими потолками.
Поднялся. Теперь я мог стоять. И был способен доказать, что я не такой уж безнадежный идиот.
– Могу перевести, – сказал я ломающимся голосом. – Он пел: "Давай, мой народ, пойдем!" Это слова Мозеса?
– Моисея, – буркнул Юра. – Он говорит – Моисей: "Отпусти народ мой".
– Кого отпустить, негров? – спросил я. – И куда?
– Господи! – выдохнул Юра, поднялся и уставился на меня. – Ты дикий, совсем дикий, ты – чудовище. Слушай…
Он говорил долго. Хорошо помню ту лекцию рыжего Юры. Я слушал его, потрясенный открытием мира, прежде мне неведомого. Открытием своего народа и самого себя. То, о чем рассказывал хозяин каморки в большом, доходном доме на Литейном проспекте, стало продолжением голоса чернокожего певца.
Бас Армстронга, казалось, зазвучал вновь и сделал слова рыжего Юры особо убедительными. Это теперь я понимаю, что пел Армстронг о своем, униженном и бесправном народе, некогда перемещенном насильно из одной точки географического пространства в другую.
Но тогда я думал, что поет этот мощный бас обо мне, и слова псалма Армстронга написаны о моем народе, и призыв двинуться в путь обращен прямо ко мне.
Минут через пять рыжий Юра устал просвещать дикаря и вернулся к приемнику и снова забыл обо мне, увлеченный охотой за неведомыми звуками.
Я остался. Я ждал долго, пока он выключит приемник, поднимется, дернет острыми локтями за спину, с кряхтеньем расправляя лопатки, потом подойдет к окну и сдернет плед.
Дневной свет зальет его каморку, и тогда я будто впервые увижу почерневшую от давней гари из труб вату, а на ней высохших мух. Мух, которые, по уверению рыжего Юры, летом оживут и улетят на свободу через не существующую в окне форточку.