Ну-ну, так и ничего? А подумайте. Вспомните. Нет, ничего. Ладно, говорит, еще вспомните. Аппаратура у них и осела. Дома последовали репрессии. Макса отец отделал по-военному и отвез на настоящую губу.
Но в части его уговорили не сажать сына, еще успеет насидеться в армии. Алика матушка ночью обкорнала портняжьими ножницами, он теперь ходит в пляжной кепочке.
– А у меня, – сказал Вик, – изъяты все записи, магнитофон, все плакаты, фотографии. – Он угрюмо помолчал, разглядывая пыльную панораму города, оглянулся на поднимавшуюся по лестнице пожилую женщину с авоськами, подождал, пока она скроется, и тихо сказал, что сомнений, конечно, никаких ни у кого нет, всех продал клавишник.
Они-то надеялись, что он будет стенобитной машиной, то есть папина фамилия. А машина ударила по своим. Хотя какие они свои? Алик сразу невзлюбил его, дворянчик, говорит, дворовому не брат. Так и вышло.
Небось папаша припер к стене – где это ты пропадаешь? и все такое, табаком пахнет… Может, даже известно стало, что, когда они с маманом убывали в загородную резиденцию, сынок в ночь с субботы на воскресенье совершал вылазки. Вик дерзко и недовольно посмотрел на
Охлопкова и закончил:
– …в "Партизанский". Тебя… тебе не звонили?
– Брось, Вик, – сказал Охлопков, увлекая его вверх по лестнице, – ну, собирались, ну, играли. Попугают – забудут.
– А аппаратура?
– Может, даже вернут.
– Может, даже, – передразнил его Вик. – Легко тебе… и вообще, надо знать нюансы.
– Представляю.
– Нет, не представляешь. – Вик набрал воздуха и быстро спросил, что, если он перекантуется у них? Должен же он отвечать на агрессию?
Охлопков не возражал, но настаивал на звонке домой. Вик в конце концов согласился. Но только он звонить отказывается. Пусть это сделает Гена сам. Хм. После того, как мать отказала в прописке,
Охлопков не разговаривал еще ни разу с ней, ему бы, конечно, не очень хотелось напоминать… то есть… да, как же быть? Оба посмотрели на Ирму.
– Нам нужен почтовый голубь, – сказал Охлопков. – Голубь мира.
– Ни за что, – ответила Ирма с блаженством, хотя и согласилась с доводами братьев, что им никак нельзя спуститься на улицу и позвонить на ту сторону города и сказать в трубку всего два слова; еще немного послушала их рассуждения и рассмеялась: – Можно подумать, речь идет по меньшей мере о сдаче города. О ключах
Наполеону. Отвернитесь, мне надо одеться.
Они отвернулись. Ирма быстро переоделась.
– Ты… куда?
– За хлебом, – ответила она и вышла, взяв хозяйственную сумку.
Охлопков задумчиво посмотрел ей вслед.
– Да, – сказал он, – по-моему, действительно мы слишком усложняем. А всего делов-то…
– …не звонить, – подхватил Вик.
Охлопков взглянул на него.
– Молодо-зелено-злое, – сказал он.
– Ну ты, добрый старче, что же ты сам жабу затаил?
– Мой случай тяжелее.
– А мой?! На меня, если хочешь знать, уже накинули петлю! Круг сужается. Я в западне.
Охлопков снисходительно поморщился.
– Я говорю тебе: ты не все еще знаешь, – сказал Вик и, отвернувшись, замолчал.
– Ну, еще один барабан, украденный в пионерской комнате?
Вик застыл с отрешенной улыбкой. И вдруг бросил на Охлопкова удивленный взгляд и сказал, что нет, не барабан – а барабаны,
"Барабаны молчания", – помнит он эту вещь? там еще партия ударника, как у Лед Зеппелин в "Моби Дике"? Охлопков кивнул. На самом деле это не их песня. Охлопков кивнул и сказал, что сразу об этом догадался.
Ну и чья? Неизвестно, соврал или признался Вик. И что же? Ничего, сказал Вик, ничего особенного кроме того, что это песня о сумасшедшем доме. Охлопков посмотрел на вдохновенно побледневшего Вика.
– Там есть намеки! – крикнул Вик.
– На что?.. – сквозь смех спросил Охлопков.
Мгновенье Вик колебался.
– На одного чувака, – наконец сказал он.
Охлопков что, с луны свалился? и никогда не слышал о нем? Об этом парне, архитекторе, который хотел превратить Глинск из азиатской дыры в европейский город, но понял, что легче построить город на луне, и вдруг решил свалить в Австралию, ну и ему дали визу в
Гедеоновку, газетные крысы прозвали австралопитеком, – и теперь как только праздник – за ним приезжают и увозят прямиком в сидней и ньюкасл.
– Ну, – сказал Охлопков, – честное слово, Вик, обо всем этом трудно догадаться. Как говорится, без поллитры не разберешься.
– Они-то разберутся, – мрачно сказал Вик.
Вдруг радио, оставленное Зимборовым на подоконнике, тихо зашипело.
Охлопков поднял палец, призывая к молчанию. Подошел к окну, наклонился, послушал. Покрутил ручку громкости. Радио намертво умолкло.
– Странный аппарат.
Раздались два звонка. Вик нахмурился, испытующе глядя на Охлопкова.
– Это к нам. Ирма, – сказал с улыбкой Охлопков и пошел открывать.
Ирма принесла хлеб, рыбные котлеты, поллитровую банку квашеной капусты.
– Давай-ка садись поешь по-настоящему, – сказала она Вику.
Тот начал было отнекиваться. Ирма пристукнула кулачком по столу:
– Кому говорят!
– Какой тут аппетит, – сказал Охлопков. – Дома конфронтация и неизвестность, что предпримут родители, когда он не вернется на ночь.
– Ничего, – ответила Ирма, нарезая хлеб. – Они знают: сын в надежных руках.
В день рождения Толика Зимборова Охлопков, как нарочно, получал зарплату. Впрочем, подарок он уже купил: заглянул как-то в
"Букинист" и нашел там "Историю Глинска, написанную иеромонахом
Иосифом Щуплым", дореволюционное издание, с фотографиями девятнадцатого века – расплывчатыми, черными, но волнующе запечатлевшими облик города, какого-то скорбно-древесного, земляного, хотя и с отчетливо выделяющимися каменными строениями: собором, башнями, стеной; со средневековыми миниатюрами. Подарок есть, но деньги не помешают. Надо будет куда-нибудь завернуть. Если, конечно, удастся захватить именинника. Что не так-то просто. В день рождения Зимборов предпочитал скрываться от подарков и поздравлений: на даче, где-нибудь еще, если погода позволяла – за городом. Все к этому уже привыкли и как-то перестали удивляться. Но попыток застать врасплох именинника не оставляли. Наоборот, чем старательнее он уклонялся, тем изощреннее и настойчивее действовали друзья и родные.
Дядя из Алма-Аты, переехавший в Глинск три года назад, посылал подарок с сыном на мотоцикле рано поутру: это всегда были алма-атинские яблоки, которые ему по осени отправляли поездом друзья, и всю зиму он их хранил каким-то особенным образом, так что весной они были "как новенькие"… Яблоки доставались сестре Толика и матери, у него, как и у отца, от яблок в животе бывали рези.
Деревенская тетка поступала еще проще: приезжала накануне со шматом сала и вязаными перчатками – из собственной, то есть овечьей, шерсти; у Толика уже было несколько пар этих грубых колючих перчаток, одну пару он носил, остальные на полках жрала моль, отец предпочитал кожаные перчатки, он был истинным горожанином, хотя и в первом поколении.
Ну и остальные исхитрялись кто как мог.
Охлопков позвонил в ателье из кинотеатра. Ему ответили, что
Зимборова нет и он не придет. Как? неужели он взял выходной? – запоздало решил Охлопков, но спросить не успел и тогда позвонил домой. Трубку сняла мать, она уже была дома, вернувшись с почтамта, где мыла полы: больше двадцати лет она проработала швеей на фабрике и "посадила" зрение, так что видеть игольное ушко уже не могла без очков; героически ослепнуть на производстве ей не позволили, гуманно предложив уволиться. Она была добрая, мягкая женщина, навсегда чем-то опечаленная. Может быть, какой-то смутной догадкой об игольном ушке: зачем проходить сквозь него к жизни лучшей, если можно просто обойти, как и поступают сплошь да рядом ловкачи, – к жизни лучшей здесь и сейчас, а о другой – ну, это сказки, они забыты в ларцах отцова дома под кленом в деревне (кстати, близ которой, как свидетельствуют летописи, и бились с татарами глинчане под предводительством юного князя в железных сандалиях); дом этот еще стоит, а столетний клен – пастбище для пчел с отцовой пасеки – рухнул, побив сучьями стекла, порвав провода, сломав плетень и перепугав не на шутку Толикову тетку: она решила, что вот и сбываются все темные пророчества о временах последних, когда землю опутают провода и рельсы, а в небе полетят железные птицы; хмельной сын с печки шарахнулся, впотьмах шарится, где, бредит, ружье? – да какое ружье тебе еще? тулка! да ты ту тулку соседу Меркурию пропил; нет, обошлось с последними временами, утром сын похмелился, нацепил
"кошки", полез на столбы провода чинить; а клен попилил, поколол на поленья – и, наверное, ползимы на ём одном жили, печку топили, она начнет шурудить кочергой, отворачиваясь от жара, и как дернет рукой
– сын гогочет: а! пчелы кленовые жахают? – бестолочь, ему не жаль, им всем теперь ничего не жалко, хоть весь мир пойди прахом, только скалиться будут, как будто все кино. Нет, все-таки у сестры матери что-то еще осталось такое, мечтания темные деревенские. А у бывшей швеи – нет. Ни темных, ни светлых. Устали глаза грезить, близоруко щурятся. А отец еще бодрится, куражится, он чем-то напоминает американца: жилистый, морщинистый, в сдвинутой набок фетровой шляпе, с дерзкой улыбкой сквозь табачный дым вечной сигареты в мундштуке.
Зорко прочитывает газеты и потом со знанием дела за кружкой пива костерит правительства. Работает сварщиком на стройке. За более чем двадцать лет труда на стройках и фабриках чета Зимборовых заработала небольшую дачку вблизи от города и однокомнатную квартиру. Кроме того – место в очереди на "расширение".