Здесь, в Нью-Йорке, к этому - как и ко всему остальному в этом городе - примешивается лихорадочный оттенок насилия; здесь, в отличие от Уэллпорта, рассчитывать на эволюцию к чистоте, покою и невинности не приходится. В сравнении с этим наш прежний ритуал ухаживания - когда любовь печально расцветала на парковке или с горькими словами перед заливаемой дождем витриной - при всей своей скоропостижности кажется едва ли не великосветским. Вот, например. Он встает в два часа утра и отправляется на прогулку. Мы идем по Шестой авеню, попыхивая прозаичной папиросой, никого не трогаем - и тут вдруг Джон сворачивает на Тридцать вторую стрит, переходит на резвую рысь и на бегу начинает снимать штаны… Представляете? Эти штаны болтались у него на коленях, когда он вломился в двери какой-то многоэтажки, и на уровне щиколоток, когда он с разбегу преодолел первый лестничный пролет. В квартире мы забежали сразу же в ярко освещенную спальню - и обернулись. Должен сказать, что ситуация не очень-то располагала. Женщина в постели, правда, была. Но здесь же был и мужчина. Совершенно одетый, огромный, в полночно-синем сержевом костюме и фуражке, он склонился над ней, опершись коленом, и размеренно, как маятник, хлестал ее по лицу рукой в толстой перчатке. Нет, это совсем не напоминало то, к чему мы привыкли. Джон осторожно стянул с себя носки и рубашку. Надо отдать ему должное: хладнокровия он не теряет, варианты просчитывает. Потом мужчины неловко обошли друг друга, и Джон как-то неуверенно полез в постель. Тот тип уставился на нас, и на его рыхлом лице обозначилось потрясение. Затем он рявкнул что-то и отправился восвояси, впрочем, у двери он помедлил и заботливо притушил свет. Лестница загудела в такт его удаляющимся шагам. Женщина вцепилась в меня.
- Мой муж! - объяснила она.
Нам-то что? Джон тут же ей вдул, без всякой прелюдии. Без всяких поглаживаний по волосам, вздохов и печальных взглядов в потолок, обойдется. Не отдохнув, не похрапев предварительно, с этой цыпочкой все было иначе… Вскоре она получила работу в больнице. Сестра Дэвис. Мы все еще трахаемся. Ее муж Деннис - ночной сторож. Она все время твердит, как, мол, здорово, что Деннис ничего не знает, и она надеется, что он никогда не узнает. Да что с ними такое, с этими людьми? Наверное, они помнят только то, что хотят помнить. По-моему, в нашем случае мы с Джоном должны хлопнуть по рукам и вознести убогую хвалу человеческому таланту забывать: забвение - это порой не размыв и порча, но активная деятельность. Джон забывает. Медсестра Дэвис забывает. Забывает ее муж Деннис, подрагивая от холода по пути на работу, когда идет сторожить ночь.
Скорее из чистого педантизма я пытаюсь найти связь между этими двумя интересами, двумя видами женских тел. Одно тело развалилось на ковчеге из подушек - уютно взъерошенное, источая аромат свежей сдобы (тут вы от меня возражений не ждите: женщины действительно прекрасны); другое тело, холодное и плоское, лежит на столе, и кровь стекает с краев столешницы, пламенея как закат. У Джона встает в обоих случаях. Он, наверное, думает: вот еще одна. Еще одно лицо со свадебным шлейфом волос. Еще одна потрясающе мощная ляжка. Еще одна матка.
С детьми на педиатрическом отделении, где никогда не гаснет свет, где маленькие жертвы, которых мы терпеливо уродуем, лежат напичканные лекарствами, несчастные и нетерпеливые, - с детьми Джон оперативнее всего. Он проносится по отделению с застывшей, как у скелета, улыбкой, выхватывая у детей игрушки и леденцы. Никаких эмоций. Его пронимают только мужчины. Даже забавно. Он смотрит им в глаза таким взглядом, будто исповедуется. Признается в том, что у них есть право, которое он сейчас попирает. А в чем оно, это право? Это право жить и любить.
Джонни словно бы чувствует: с мужчинами врачебный номер может и не пройти. Мужчины представляют угрозу главной врачебной тайне - тайне обладания некой властью; ведь если власть не используется, она становится неуправляемой и оборачивается против самих врачей.
Картер являлся исключением, как в этом, так и во всем остальном, но вообще-то я привык считать себя примерно одного возраста с правящим президентом США. Люди говорят, что я похож на Джерри Форда, хотя сейчас я гораздо лучше выгляжу, во всяком случае, я был моложе ЛБД, но я определенно старше ДФК, который даже симпатичнее меня. ДФК - его привезли из Вашингтона; поднятый на ноги докторскими скальпелями и снайперскими пулями, он проехал по улицам Далласа, и народ приветствовал его как героя.
Несмотря на годы постоянного разоружения, сейчас все вновь заговорили о ядерной войне, и даже серьезней, чем раньше. Эх, если бы я мог угомонить их. Ее не будет. Ну-ка, представьте себе, какие для нее нужны приготовления. А никто к ним даже не приступал. Никто не готов к ней.
Помните панков? Вот они были готовы. Как они экспериментировали на собственном лице с умерщвлением плоти - пирсинг, замогильная бледность. Все началось с панков. Они-то были готовы. Но они исчезли десятки лет назад.
Хочу рассказать об одном небольшом эпизоде.
Сижу это я в приемной на отделении "Питер Пэн", точу лясы с медсестрой Джадж. В комнате еще одна женщина, некая миссис Голдман. Поскольку она женщина, Джон время от времени на нее поглядывает: все-таки женщина. Но она к тому же еще и мать: у ее ног младенец, и имеется еще один ребенок, девочка трех лет, которой мы решили уничтожить бедра. Девочка лежит на отделении "Питер Пэн", вся нижняя половина тела у нее в гипсе. Лежит уже три месяца - это долгосрочный проект… Миссис Голдман читает журнал, ребенок возится у ее ног. Мы уже встречались с этой парочкой. Малыш быстро уменьшается и уже ползает-то едва-едва, но надо видеть, как он старается. Стоп. Минутку. Ребенок ползет, с боем одолевая каждый дюйм, - но он ползет вперед. Да и мамаша с журналом: она читает, вернее, просматривает с начала - глянцевые страницы шуршат перед ее лицом. Ох! Господи, когда же я в последний раз?.. Однако этот светлый миг очень быстро заканчивается. Миссис Голдман опять читает задом наперед, а малыш просто плачет. Хочет, чтобы ему подгузник поменяли, или голоден. Да, хочет новый подгузник из урны, полный, со свежими какашками. Это у меня срыв. Нужно взять себя в руки. Я все жду, что в мире появится осмысленность. Но она не появляется. И не появится. Никогда.
Надо очерстветь душой к боли и страданиям. И побыстрее. Последний срок - прямо сейчас.
Чисто по-человечески без этого необходимого условия мы бы не выдержали и получаса. Доходит просто до гротеска. Среди нагретого кафеля и металла в раздевалке или возле бумажных стаканчиков и банок кофе в подсобке - вот он, Джонни, и весь халат у него в совершенно жутких пятнах. Жертв своих мы зовем жмуриками, кусками и тушками, а еще уродами и донорами для трансплантации.
- Не то что толстуха. Смотрел толстуху?
- А, да она еще ничего.
- Смотрел ту, размазанную?
Не бог весть какая добродетель, но хочу отметить: Джон Янг не получает удовольствия от своей работы. Эмоции приглушены, он словно в защитном костюме. И это несмотря на то, что он добровольно остается на сверхурочные часы. Мнения о нем разные: он "невероятно предан делу", он "козел отпущения", он "святой", он "хренов псих".
- Что же, - говорит Джон, слегка пожимая плечами, - делаешь то, что делаешь лучше.
Джонни покрепче прочих братьев и сестер-врачей. Они вечно мямлят и колеблются. Джонни не нужно подбадривать - он сам кого хочешь подбодрит. Вот Байрон с внешностью Блуто, с широкой черной бородой и поросшими буйной растительностью плечами.
- Рассказывай, Байрон.
- Джонни, послушай. У меня ничего не получается.
- А кто сказал, что будет легко?
- Я не гожусь для всего этого дерьма.
И так далее. Не помогает. Поговорив с Джонни, они всякий раз чувствуют себя еще хуже. Байрон проваливает, очень волосатый, очень чистый, ломая руки, ну в точности паук в зеленом спецкостюме.