Все было проделано в лучшем виде. Шел снег. Сумасшедшая старуха ковыляла по двору и, с радостью увидев перед собой незнакомую гражданку, протянула ей конфетку. Скелет обернулся. Но упал не он, упала старуха, что не было предусмотрено. Сейчас, вспоминая эту жестокую шутку, я могу лишь догадываться, о чем подумала старуха в последнюю свою минуту. Быть может, она поняла, что сама смерть в ее же внешнем обличье издевательски явилась за ней, впрочем, для того, чтобы подумать так в подобной ситуации, не нужно быть умалишенным.
Ее хоронили без музыки – так, как жила. Удивительно, но Генка в этот день спрятался, чтобы не видеть, как будут выносить простой гроб из дома. Я же, замерев, стоял во дворе и смотрел. Так или иначе, я ведь впервые в жизни стал соучастником непредумышленного убийства.
ГДЕ ДОСТАТЬ ОРУЖИЕ
К весне я был исторгнут судьбою и политикой – каждому москвичу по пять квадратных метров жилой площади – из центра столицы, поскольку семья наша воссоединилась в стоявшем посреди моря грязи новом восьмиэтажном кирпичном университетском доме в двух комнатах трехкомнатной квартиры. Нынче этот район, что называется,
престижный : посольские особняки, модные кондоминиумы, скверы и приличные магазины, тогда же это была непролазная окраина расползавшейся на глазах Москвы, где на месте вчерашних сел торопливо строились новые временные типовые дома, рассчитанные на тридцать лет пользования, но как миленькие стоящие и поныне. Села, чтобы освободить место под новостройки, выводились выборочно по какому-то клочковатому плану. И получалось, что напротив окон общежития университетских иностранных студентов крестьянин с сохой пахал огород на лошади, на склоне ближайшего к нашему дому оврага был выпас скота, а молочница приносила нам молоко сразу после дойки, лишь переходя с бидоном через дорогу. Город жестко вторгался в сельскую жизнь, но и та цепко сопротивлялась, что было ей тем легче, что многие новоиспеченные горожане жили в панельках , как они говорили, возведенных на месте их же вчерашних лачуг.
Здесь, на задах новой Москвы, текла довольно дикая жизнь. Нельзя сказать, чтобы творился повседневный разбой, но процветало беспричинное хулиганство, никому не приносившее пользы, как на поверхностный взгляд бесцельны тектонические толчки и сдвиги, происходящие в результате смещения социальных пластов. Наш дом оказался как раз на разломе, он стоял между Нижним Мосфильмом,
Раменками и Филями, и подростковые армии этих районов сходились в схватках именно здесь, на всяком удобном для битвы пустыре. Самым привлекательным с этой точки зрения был большой и широкий, ухоженный
– по контрасту с перекореженной грязной округой – бульвар на улице
Дружбы перед китайским посольством. Милиция, конечно, не дремала, зачастую агентура опережала ход событий, и прибывшие для схватки отряды обнаруживали, что поле, выбранное для брани, оцеплено милицейскими газонами и нарядами с собаками, и с криками облава не случившиеся на этот раз бойцы рассыпались по окрестным подворотням. Но чаще милицейским не удавалось предотвратить схватку.
Дивизии, как правило, формировались по принципу места проживания, устная молва передавала, что, мол, в пятник Нижний Мосфильм будет вызывать Фили, то есть главенствовали патриотические настроения.
Битвы бывали кровавы, но, как правило, не смертоубийственны, раненых не добивали. Богатыри сражались штакетником, велосипедными цепями, автомобильными антеннами, обрезками арматуры, наиболее серьезные ратники имели еще и кастеты с шипами, в которые удобно продевалась пятерня, низовой состав обходился зажатой в кулаке свинчаткой.
Однако самыми массовыми и кровавыми оказывались драки, вдохновленные социальными мотивами, так сказать, на почве разницы гражданского состояния, когда под лозунгом айда бить городских или, напротив,
сегодня дадим деревне сходились сотни озлобленных бойцов, обуянных классовой ненавистью. Неважно было, что многие городские были вчерашними деревенскими, судьба лишила их собственных жилищ и вытолкнула в новый слой, и встать на сторону недавних своих братьев по классу они уже не могли. Замечательно, что в этих случаях милиция, как правило, бездействовала. Скорее всего потому, что сами милиционеры, вчерашние крестьянские парни, еще не имевшие своих квартир и, отстав от воронов, к павам не приставшие, классово не определившиеся, сочувствовали деревенским, но и открыто помогать было не с руки, разве что своим неучастием.
Это противостояние тлело ежедневно, особенно ярко проявляясь в здешних школах, и это уже прямо касалось меня и нескольких моих приятелей по новому дому, тоже из преподавательских семей. Нас не то чтобы сильно били, но постоянно держали в страхе. В районной школе в нашем классе, кроме нас и – почему-то в ощутимом количестве – цветущих еврейских девочек из пятиэтажек с замечательными кокетливыми именами Мира Клемес, Галя Луцкая или Аня Понизовская, учились и сельские ребята – из ближайшего села, и все они сидели на задних партах, будучи отпетыми двоечниками. В их компании выделялся смирным нравом лишь неведомо как затесавшийся армянин Мирзоев, плохо знавший по-русски, но он был, конечно, тоже из новостроек, а примыкал к сельским хулиганам лишь по неспособности к какому-либо обучению. Трудно сказать отчего, но расправы приходились чаще всего на третью перемену, ближе к концу занятий. Особенно сильно били двух поляков, по русской традиции считавшихся евреями, поскольку не на
ов , а именно Сашу Рачинского и толстого Мишу Ольховского, а меня, с моей белорусской фамилией, били чуть меньше, быть может, потому, что я состоял в дружбе с Валеркой Филипповым, Филиппком, как он прозывался. Тот был из моего подъезда, но городской в первом поколении, то есть смыслящий в деревенских интригах, отец у него был столяр-алкоголик, а мать – лаборантка на кафедре моего отца. К тому же у него был старший брат, учившийся в ремеслухе , так что при случае он мог пригрозить не то брата позову…
Мне, мальчику домашнему и книжному, бабушкиному внуку, должно было бы трудно существовать в этом мире, организованном по принципу убийственного уравнительного коктейля, на какой способен только русский сметливый ум: марочного коньяка и подзаборного портвейна,
как называлось отчего-то в советские времена крепленное спиртом пойло. Но, как ни удивительно, я – по юности, наверное – не переживал это положение дел драматически. В отличие от бабушки.
Когда мы переехали в этот самый университетский дом, моя мать как-то спровадила ее погулять. Бабушка спустилась на лифте, вышла из подъезда и тут же оказалась в кругу переселенных на этаж деревенских старух, лузгавших у крыльца семечки. Причем жили они в этом же доме, то есть приняли бабушку за свою . В течение двадцати последующих лет бабушка больше никогда не выходила из квартиры, а
дышала воздухом на балконе. А позже она предпочитала и вовсе не покидать свою комнату. Этот удивительный факт я объясняю тем, что бабушку – это после и тюремных очередей, и самостоятельной ссылки, и жизни в Химках – впервые не опознали, как представительницу высшего сословия. И это знаменательно: бабушка на дух не приняла именно хрущевскую эпоху, которая оказалась действительно
демократической . Она совершенно точно почувствовала этот перелом:
Россия кончилась для нее не в восемнадцатом, как для Бунина с
Набоковым, и не в тридцатые, как для многих других, но со смертью
Сталина. Нет, его она, конечно, презирала, но он был хоть и каннибал, но как-никак последний семинарист царского времени у власти и всячески поддерживал общественную иерархию . Это уже потом во власть пошли люди новой выучки и сословия оказались отменены.
Именно тогда Россия принялась догонять и обгонять Америку и сажать вслед за ней кукурузу, что не случайно – страна в культурном отношении окончательно сошла с орбиты Старого Света. Пришла весна на
Заречную улицу, что, полагаю, если б бабушка видела эту с потугами на жизненную правду картину о социальной однородности советского народа, заставило бы ее только горько усмехнуться. Бабушка и мною почти перестала интересоваться, а перечитывала письма Тютчева.
Теперь я понимаю, отчего я больше не вызывал ее интереса, как, впрочем, и вся окружающая жизнь: не только потому, что я сам перестал в ней нуждаться, но из-за того в первую очередь, что на ее глазах из меня вылупился советский мальчик, гордящийся тем, что его приняли в пионеры. Из птенца лебедя ее внук на глазах превращался в советского нагловатого гуся, и могла ли бабушка быть пленена этой метаморфозой…
Между тем бабушка не могла и подозревать, с какой жизнью ее внук сталкивался, едва переступив порог и оказавшись во дворе. Там шла война. Чтобы дойти до школы, нужно было иметь немало мужества. Не принадлежа ни к какой шайке, наша компания держалась пугливой стайкой, рассыпавшейся при первой опасности. Иногда, если с нами шел
Филиппок, мы, потупившись, беспрепятственно поднимались на школьное крыльцо, не зная, дойдем ли целыми до дома после занятий. Учителя же то ли делали вид, что пребывают в неведении, то ли отворачивались от бессилия. Потому что и в стенах школы творились вопиющие безобразия.
Скажем, как-то во время пионерского утренника, проводившегося в актовом зале на пятом этаже по случаю какой-то годовщины, среди учеников разнеслась весть, что Верку имеют хором в подвале, в физкультурной раздевалке. И кто-то из нашей шпаны ткнул меня в бок:
что ж ты, мелюзга, становись в очередь, попробуй, я – уже…
Верка была истощенной девочкой из ближайшего села, лет тринадцати, ходившая с ножом. Она была дочерью матери-одиночки, гнавшей на продажу самогон, то есть фигура известная. Все в школе знали, что