Оказавшись на улицах Одессы, я тут же начал в нее усиленно влюбляться. Не влюбился, а именно начал себя в нее влюблять. Первые несколько минут у меня это даже получалось. Я спустился по переулку Некрасова, прошел еще несколько улочек и вдруг внизу увидел море, порт, корабли, всякие портовые сооружения. Я остановился. Я стоял в том самом городе, дышал тем самым воздухом (каким тем самым?). Это был восторг. Собственно, на этом все и закончилось. Я пошел дальше. Дома, мостовые, деревья, дворы, макдоналдсы. В душу закралось подозрение. А где моя Одесса? Где город, в который я приеду и в нем растворюсь? Где город, в котором я навсегда оставлю сердце? Где город, который ласково примет меня, обнимет и не захочет отпускать? Ответ был очевиден: там, где я находился, этого города не было.
Я испугался. Этого не может быть. Я точно знал, что Одесса произведет на меня впечатление. Причем, точно знал – какое. И, приехав, я ничего этого не получил. Я не только испугался. Я еще обиделся и даже разозлился. Сначала я водил себя по Одессе и заговаривал: "Люби, люби, люби!" Поняв, что сам с собой не договорюсь, я начал приставать к Одессе: "Нравься, нравься, нравься!"
Вечером, вконец расстроенный и уставший, я вернулся домой.
Точнее – к Маме.
В кухню через открытое окно входили медленные одесские сумерки. Свет Мама не зажигала. Сидела перед маленьким цветным телевизором с неизменной сигаретой. Она спросила, нагулялся ли я. Я ответил, что да, и поинтересовался, что она еще посоветует посмотреть – попозже вечером. Она посоветовала бар "Гамбринус" ("тот самый, про который у Куприна") – по вечерам там играли музыканты, пели старые одесские песни. Я присел за стол рядом с Мамой. Она смотрела какой-то городской канал ("наши местные сплетни" – так она называла выпуски новостей).
– Сходи мне, пожалуйста, за сигаретами. У меня кончились. Как выйдешь, сразу направо, – и Мама протянула мне купюру. Это было сказано так естественно и жест был такой техничный, что отказать или как-то по этому поводу напрячься было бы просто неуместно.
В магазине оказалось, что сигареты стоят дороже, а других денег я с собой не взял.
– Потом занесете, – сказала, протягивая пачку, продавщица, видевшая меня первый раз в жизни.
Когда я спустился в подвал, где находился "Гамбринус", музыканты уже начали. Их было трое – пианист, скрипач и гитарист. Играли они нестройно, пели фальшиво, хриплыми и, казалось, нетрезвыми голосами. Но при этом получалась музыка. Которая существует только здесь, в этом погребке. Которую нигде больше не услышать. И которую так никто больше не сыграет.
В перерыве я подошел к сцене.
– Вы знаете песню "Мишка-одессит"?
– Конечно, знаем. Как вас зовут?
– Сережа.
– А вы откуда?
– Из Питера.
Я вернулся на свое место.
– А сейчас для Сережи из Питера и его друзей прозвучит песня "Мишка-одессит", – к концу фразы гитарист заметно сконфузился – за моим столиком, кроме меня, никого не было.
Ночью, когда я шел спать, в одном из переулков сидела старушка и играла на аккордеоне. Она играла в полной темноте, сидя на табурете, раскачиваясь в такт музыке. Возле нее стоял открытый футляр – для денег. Надо было очень постараться, чтобы попасть монеткой в этот футляр. Я попал. И, не останавливаясь, пошел дальше.
– Спасибо вам, дитя! – догнал меня ее голос. По голосу было понятно, что она улыбается. Я оглянулся. В темноте проглядывали лишь слабые очертания. Но улыбка была. Я точно знал это. Пока я не свернул на другую улицу, до меня доносились грустные и добрые звуки ее аккордеона.
Поначалу Мама не показалась мне похожей на одесситку. Точнее, она не была похожа на тот образ одесситки, который сложился у меня в голове. Но к концу первого дня, когда придуманные мной самим образы Одессы и одесситов были полностью разрушены, я уже знал – для меня нет большего одессита, чем Мама.
– У нас вон в том доме на первом этаже долго жила одна тетка. Мы ее все называли негритянкой. Она была большая и очень смуглая, темнокожая. Черная почти. Но не негритянка. Не знаю, кто она там. И у нее был рояль в одной из комнат. А окна она никогда не закрывала. Уж не знаю, зачем ей нужен был рояль, она на нем не играла. Зато она на этом рояле…или под ним, – Мама ехидно усмехнулась, – в общем, мужиков она водила. И почему-то всегда они это делали в той комнате, где рояль. И каждый раз, когда она начинала голосить (а голосить она начинала каждый раз), эта крышка большая, которая у рояля, усиливала звук. Жизнь в переулке замирала. Что-то делать под этот аккомпанемент просто невозможно. Мужики во дворе все закуривали сразу. Курили молча. Кто-то там пытался закрываться, чтобы не слышать. А бесполезно. Переулок маленький: кошка мяукнет, на другом конце слышно. А тут еще рояль этот… А потом она съехала куда-то. Как-то быстро так – раз, и все. И нету ее. Соседи говорят – уехала. А куда – никто не знает. Никто с ней не общался. Но голос ее знали все.
– Мы когда жили на Молдаванке, то в нашем дворе никто будильником не пользовался. У нас там жили две подружки, молоденькие, обеим лет по двадцать. Одна на первом этаже, другая на втором. И они обе работали на каком-то предприятии. И надо было рано вставать. А у одной еще ребенок был, девочка маленькая. И вот она каждое утро, когда ее в садик отводила, выходила во двор с дочкой за руку и кричала подруге на второй этаж: "Ка-ать! А твою мать! Семь утра!" И все просыпались.
На другой вечер Мама подумала, что мне, наверное, скучно одному гулять по Одессе. Она решила познакомить меня со своей племянницей. ("Сейчас моя племянница придет, я ей позвоню, она тебе лучше меня все расскажет, где пойти и куда посмотреть"). Скучно мне не было. Но Маме лучше знать. Из своей комнаты я слышал, как она разговаривает по телефону:
– …давай, не дури, а вдруг это твоя судьба…
Племянница в тот вечер так и не появилась ("застеснялась").
– Ты знаешь, ты не смотри, что они такие вроде смелые. Они и короткие юбки носят, и красятся вызывающе, но это так, не всерьез. А так у них поведение очень моральное. Не то что полячки или итальянки – те сразу на мужиков вешаются. Одесситки не такие. Их надо завоевать. Почитай мне, пожалуйста, вслух. На вот тебе книжку.
Мама протянула мне сборник одесских рассказов.
Я прочел самый первый рассказ.
– Ты вот что, когда будешь с девушкой знакомиться, ты с ней таким же голосом говори, каким мне сейчас читал.
Мама сказала, что Одесса – "город ничьих кошек". Кошек, которых никто не приручает. Но много кто подкармливает. Почти все подкармливают. Есть у одесситов такое негласное правило.
Кошек действительно было много. Они грелись на солнце, лежали на капотах припаркованных машин, возились в пыли одесских дворов, сидели на скамейках, перебегали улицы, лазали по деревьям, которыми обильно засажен город. И никто на них не шикал, никто не пытался откуда-нибудь прогнать, никто не посягал на их свободу. А потому кошки, эти не бездомные, а именно ничьи животные, чувствовали себя вполне независимыми и были (и остаются) полноправным населением одесских улиц.
К окну Маминой кухни тоже часто приходил черный кот. Точнее, приходил он ровно три раза в день – во время завтрака, обеда и ужина. Он не мяукал, не скребся и вообще никак не выдавал своего присутствия. Просто садился на подоконник, смотрел и ждал. "О, пришел. Сейчас, мой хороший". На этом их общение заканчивалось. Мама ставила на подоконник блюдце с чем-нибудь съедобным и больше не вспоминала про кота. Кот бесшумно ел и сразу после этого уходил, так и не издав ни единого звука.
На третий день, мой последний день в Одессе, к Маме прислали двух новых жильцов – пожилого поляка и его дочку. Он был в Одессе двадцать лет назад, а девочка приехала впервые. И вот отец хотел показать дочери Одессу. Но, как выяснилось, он вообще ничего не помнил, кроме того, что здесь есть порт и что двадцать лет назад он был молод и Одесса произвела на него сильное впечатление. Скорее всего, он даже не столько хотел показать дочери город, сколько посмотреть на него ее – семнадцатилетними – глазами. На ломаном русском он выспрашивал у Мамы, как куда пройти. Мама все объясняла на пальцах, что-то пыталась нарисовать (у меня до сих пор сохранился план центра Одессы, нарисованный Мамой; нарисовано здорово, но найти по нему что-либо невозможно). Как выйти на одну из улиц, она так и не смогла объяснить и решила показать на карте.
Мама разложила карту.
– Вот вам на эту улицу надо выйти. Улица Подбельского. Это она раньше так называлась, карта старая. Как же она сейчас…
– Коблевская, – накануне я тоже искал ее, и один старый одессит объяснил, что ищу я Коблевскую, а спрашивать надо улицу Подбельского, как она раньше называлась.
– Точно, – оживилась Мама, – Вот, может, Сережа вас проводит, если вы его хорошо попросите, это недалеко. Он уже Одессу лучше меня знает, – улыбнувшись, добавила она. Это была приятная неправда.
У нас не было какого-то особого прощания.
– Ну, приезжай. Давай, пока.
– До свидания.
Мама еще постояла в дверях, в желтом свете прихожей, пока я садился в такси. Когда за мной закрылась дверь машины, закрыла дверь и она. Меня повезли по вечерним улицам к вокзалу.