- Не могу, - шептал то торопливо, то затягивая и удлиняя слова Харько, - простите. У меня там далеко невеста… она выплачет свои очи… изведет свое личко журбой, я присягал ей… Господи, что вы со мной творите? Я вас поважаю… молюсь на вас, а кохаю там… ту… У ней и у матери я… Они ждут меня, как рассвета в зимнюю долгую ночь. Возненавидите меня? Да на что я вам? На жарт и на прихоть?.. Бог вам прости!..
Больной стал дальше беззвучно лишь шевелить губами и смолк; но потом вдруг весь затрясся и стал говорить с возрастающим волнением, быстро, возбужденно:
- Не поеду… ни за что не поеду… убейте меня, а туда не поеду! Зачем поите? Что же это? Насильно заливать? Чего смеетесь, что я красная девушка? Разве в этой пакости товарыство? Ой, не глумитесь!
Он смолк и долго лежал, едва дыша, словно одним лишь горлом, а потом снова заговорил, силясь открыть тяжелые веки:
- Боже мой, какой я паскудник. И голос, и силу, и совесть - все обобрали, ограбили! Ой! - не то вскрикнул, не то простонал Харько и открыл наконец глаза. - Воды! - уронил он едва слышно, но уже совсем другим голосом.
Ликера вздрогнула, бросилась в сени и, набрав из ведра в кухоль свежей воды, поднесла его торопливо больному. Приподняв одной рукой его голову, она стала осторожно поить своего Харька, а тот, прильнувши жадно к кухлю устами, остановил изумленные глаза на Ликере, и вдруг в них вспыхнула и стала разгораться искра сознания.
- Ликера, ты ли? Где это я? - вздрогнул он, оторвавшись от кухля и отшатнувшись от дивчины.
- Я, я! Харьку, мой любый! - вскрикнула Ликера и почувствовала, как повернулся нож в ее сердце; что-то горячее переполнило его, поднялось к горлу… и из глаз ее брызнули наконец слезы. - Я, я, счастье мое, раю мой! - шептала она, припадая к нему, целуя его в уста, в щеки, в глаза, рося его обличье горячими каплями слез.
Харько, хотя и слабо, отвечал на ласки своей дорогой суженой, но с каждым поцелуем ее в нем пробуждалось, крепло и едва мерцавшее пламя жизни. Сознание становилось ясней.
- Квиточко моя, ты узнала меня? - спрашивал, оживляясь, Харько.
- Узнала, как не узнать своего сизого голубя? Да выколи мне глаза, я бы тебя и сердцем познала! - ворковала она, улыбаясь сквозь слезы и согревая своими горячими поцелуями его холодные руки.
- И не забыла? Кохаешь? - склонил он на плечо ей свою голову и начал чаще дышать.
- Господи! - только всплеснула руками Ликера и занемела.
- Ой, стою ли я? - простонал, метаясь, больной. - Прости мне, моя подбитая горлинка. Занапастил я и себя… и твой век… погубил твои радости!.. Забудь лучше меня, завалящего, дохлого, твой век впереди.
- Цыть, Христа ради! Никого. Один ты. Весь свет в тебе!.. Без тебя на что мне эта жизнь? На муку, на тоску беспросветную!.. Тобою только жила, тобою только дышала… Вот услыхала от тебя ласковое слово - и свет мне поднялся, и нудьги словно не было, а уж как она точила, как грызла!..
- Ох, господь сглянулся… привел меня под родную стриху… дал обнять тебя… может быть, и силы вернет?
- Вернет, вернет милосердный и пречистая дева, - подняла она к иконам полные слез глаза и сжала у груди руки.
В это время вошла в хату старуха и, услыша голос Харька, бросилась, заволновавшись, к больному.
- Мамо! - вскрикнула Ликера. - Харько ожил.
Потрясающий вопль, полный радости и накипевшей муки, вырвался из груди матери.
- Дытыно моя! - вскрикнула она и как безумная припала к груди своего сына.
Больной вздрогнул, затрепетал и с страшным усилием при помощи Ликеры подвелся и обнял свою неню.
- Мамо… бесталанная… роднесенькая, - заговорил он, задыхаясь от волнения и осыпая ее сморщенную шею лихорадочными поцелуями. - Ох, какое мне счастье! Не выдержит его грудь… Поневерялся там, побивался за вами… Ой, и какая же это была тоска!.. Смеялись над ней… хлопской дурью дразнили и мучили… Гляньте, каким я вернулся!
- Будь они прокляты, кровопийцы, харцызы! - заговорила было Устя, но сын остановил ее.
- Не проклинайте, мамо! Господь им судья! Там тоже есть и жмыкруты-кулаки, есть и бездольные да голодные… а на голоте везде ездят… и топчут ее под ноги везде. Такая уж, видно, доля моя: вырвали из родного поля былыну, пересадили на чужой грунт… ну, и усохла.
- Свете мой, орле мой! - заголосила старуха. - Того ли ждала я, на то ли посылала у пекло? Ты ж знаешь, старшина насел… и самому тебе хотелось надел выкупить… Ну, и запродали мы тебя и земельки не выкупили.
- Не мог я, мамо, не мог… в эти часы высылать вам и копейки! - волновался все больше и больше Харько, хватаясь часто рукой за грудь и за голову: упавший было на несколько минут жар, видимо, снова начинал разгораться и пепелить свою жертву. - Когда я потерял голос… и заболел… надорвавшись… мне перестали платить жалованье… стал я перебиваться перепиской - то пьес, то ролей… Все думал заработать копейку на поезд домой… да не хватало и на харчи… а ночевал я то у какого-либо товарища, то под сценой: голодные-то добрее сытых! Оттого и не писал вам, чтоб не бить вас ножом… а когда я уже свалился с ног, то хористы сложились и тот пан директор два карбованца доложил, и отправили меня, спасибо им, на родину… Только не побивайтесь, мамо, и ты, Ликеро, - обнял он их обеих и повис на руках, обессиленный… - Я выздоровею, бог даст… При вас у меня сразу прибыло силы… Вот встану, хату оправлю… нужно будет ее подважить и перекрыть… Я еще и тогда собирался… да оторвали… и окна нужно будет новые… и сволок. Вот я встану и грошей зароблю. Концерт дам… и сразу возьмем сотни три, четыре. Надел непременно выкуплю… А где, мамо, Рябко? Я его что-то не вижу…
- Подох весной, - тихо ответила Устя, едва удерживая рыдания.
- Жаль, жаль, такой славный был песик, меня как любил! То-то, смотрю, не виляет хвостом, а он бы визжал тут, - говорил все тяжелее и глуше Харько, с трудом и свистом захватывая воздух в судорожно ходившую грудь. - Мы, Ликеро, достанем другого щенка… только нужно выбирать с черным поднебеньем… Я поправлюсь скоро! Поздоровею… го-го, еще как! И не буду таким страшным… Ты, моя рыбонько, не бойся и не откидайся, что я теперь такой… я вылюднею… Вы нас, мамо, сейчас же сдружите… весилля справим и заживем тихо да лагидно… как у Христа за пазухой. Работать станем вместе… О, все закипит у нас!.. Ты прости, пробач, что я оторвался было от вас! Подманили легкие заработки… а вот они вышли какие!.. Теперь-то я вижу, что все счастье в тебе… да в своей земельке… Я бы и зараз встал!.. Да вот - голова еще кружится… гудит кругом… и на груди словно камень. Слышите - звон?.. Нет, нет, звон! О! Бов! Бов! К шлюбу… То звонят нам к венцу… Церковь полна народу… Только что же это? Для чего тушат свечи? Ой, темно!..
С ужасом уставились на Харька и мать, и невеста, а он уже терял сознание и потускневшими глазами искал кого-то в наплывавшей на него мгле.
В сенях послышались громкие голоса. Знахарка останавливала кого-то.
- Бога бойтесь, не тревожьте матери: ведь у нее сын умирает… на исходе душа…
- Начальству до того дела нет! - возражал мужской грубый голос. - Помирать - помирай, а недоимки и подати подавай; так бы всякий от платежа увернулся: взял бы да и умер. Нет, брат, мы и с мертвого сдерем - на то закон, на то приказ! - сотский шумно вошел в хату и ударил в землю ципком.
Старуха и дивчина были поглощены в эту минуту такой мучительной тревогой, что не повернулись даже к сотскому, а следили испуганным взглядом за лежавшим, почти бездыханным, больным.
- Что ж ты, баба? - заревел сотский. - Пан старшина требует тебя и твоего Харька в волость… и ведьму, говорит, хоть за косу тяни, и того кумедиянщика… хоть и мертвецки пьяного, а облей водой да и волоки! Что, коли ежели что, так он и сынку, и матери спишет спины… и в потылицу из хаты!
- Креста на тебе нет, что ли? - вскрикнула знахарка.
- Да что языком ляпать! - двинулся было сотский по направлению к полу, но, заметив мертвенное лицо Харька и припавших к нему двух женщин, смутился и стих. - Гм… коли божья воля… так оно, конечно… разве у меня души нет? Коли ежели господь… так уже пускай старшина как знает… - и он, перекрестившись, тихо вышел из хаты.
- Только что с нами балакал… при себе был, - обратилась к знахарке Устя, - а теперь вот опять… Ой, на бога, пани! Что с ним? Рятуйте!
Знахарка зорко взглянула на лежавшего пластом Харька и покачала сомнительно головой, но господыню все же утешила.
- Уж коли он до купели пришел в себя, так после купели и подавно. То он наговорился… натрудил грудь, ну, и духу не стало… изнемогся и заснул.
И Ликера и Устя взглянули на знахарку с такой теплой надеждой, что та от смущения опустила глаза.
Примирившись с положением хворого, все принялись хлопотать о купели. Ликера, таская из колодца в сени ведра с водой, заглядывала каждый раз в хату на Харька: он все неподвижно, спокойно лежал, словно охваченный благодетельным сном. Наконец ванна была готова и накрыта рядном, и все три женщины вошли в хату, чтобы перенести хворого в сени.
Знахарка подошла к больному и остановилась в нерешительности:
- Не знаю, паниматко, будить ли его, или пусть еще отдохнет?
- Лучше бы его не тревожить, - решила мать. Но больной неожиданно заметался, забился в постели и заговорил не своим голосом, в бреду:
- Бога ради… на милость, не штрафуйте! Послать нужно матери… с голоду пухнут - и она, и Ликера, моя зиронька… простила меня и по-прежнему… Для чего меня вырвали, пане, от них, на что разлучили? - и потом он зачастил что-то хрипло, захлебываясь кровавой пеной и судорожно царапая себе грудь.
В оцепенении все стояли у его постели и ожидали чего-то ужасного.
Хворый начал было словно стихать и вдруг заметался и завопил страшным, потрясающим душу голосом: