Об этом он сам писал честно и прямо: "У того, кто не поэт по натуре, пусть придуманная им мысль будет глубока, истинна, даже свята, произведение все-таки выйдет мелочное, ложное, фальшивое, уродливое, мертвое - и никого не убедит оно, а скорее разочарует всех и каждого"…
В отличие от своих эпигонов и истолкователей, Белинский не мог не признать краха своих теоретических притязаний. Быть "поэтом по натуре" - означает, что искусство или есть, или нет: все - от Бога.
Рационалист и материалист Белинский не желал пускать метафизику в свою эстетику, но и обойтись без нее не мог. Он только прятал ее под метафорами. Поэзия Пушкина - "полное художество без малейшей примеси прозы, как старое вино без малейшей примеси воды". Пусть так, но что такое "художество" и "поэзия"? Пусть стих Лермонтова "серебро по хрусталю" - ведь это только попытка украсить Лермонтова своей метафорой.
Мучаясь от очевидной тавтологии, Белинский описывает литературу средствами литературы же, постоянно впадая в ажиотаж безнадежного соперничества с писателями.
Часто отсутствие объективного критерия приводит Белинского к совсем уже абсурдному приему - к пересказу. Критик чудовищно многословен. Его статьи часто превышают по объему разбираемые произведения. Происходит это потому, что он просто пересказывает содержание своими словами - подробно, с многостраничными цитатами, огорчаясь, что "целого сочинения переписать нельзя", Белинский следует за своим автором. Так он указывает читателю, что хорошо и что плохо, помогая себе и ему красочными сравнениями.
Белинский мог сказать, что ему нравится, и делал это красноречиво, но не мог объяснить - почему.
Чтобы вырваться из этого заколдованного круга, критик часто прибегает к классификациям, к подробному анатомированию жанров и стилей, к внутренней писательской "физиологии". Но все это не помогло Белинскому найти гениальные формулы, вроде пушкинской - "Отелло не ревнив, а доверчив", или блоковской - "веселое имя Пушкин". Белинский, в духе своего кружка, не доверяя интуиции, подвергался соблазнам науки. Пытаясь вырваться из методического капкана - невозможность обойтись без сакраментального "поэт по натуре", Белинский все больше переносит акцент с собственно литературы на результаты ее общественного воздействия. Критик обнаруживает в персонажах художественных произведений социальные типы, в конечном счете - живых, реальных людей. Расставшись с эстетикой, он чувствует себя гораздо увереннее, критикуя не литературу, а жизнь.
Именно такого Белинского, публициста, социального историка и критика, потомки вполне заслужено возвели на пьедестал. Как только Белинский забывает о литературной специфике своего ремесла, он пишет ярко, увлекательно и убедительно. Его анализ человеческих типов очень интересен сам по себе - и без литературных героев, служивших ему основой.
Так, скажем, знаменитые описания "лишних людей" - прекрасный образец очерка нравов, в котором есть и наблюдательность, и точность психологических мотивировок, и остроумие - то есть, все тот же журнализм, освобожденный от гнета теоретизирования.
Когда Белинский судит персонажей не по законам искусства, а житейски, на основании здравого смысла, его анализ блещет юридическим красноречием в духе цицероновской традиции.
Под видом критической статьи читателю не раз предлагался судебный очерк. (Белинский так и пишет, например, о Печорине: "Мы и не думаем оправдывать его в таких поступках" - как будто речь идет о реальном подзащитном.) В общем-то, читатель не в обиде: присяжным быть интереснее, чем школяром на курсе эстетики. Сама процедура судебного разбирательства - взвешивание аргументов, мотивов, поступков - создает напряженную атмосферу поиска истины, ожидания вердикта: виновен или нет.
Последователи Белинского горячо одобрили разработанный им принцип - исследовать социальную реальность на основе литературы. Писарев, например, в статье о Базарове довел этот метод до виртуозности.
Но куда более грандиозные последствия суды Белинского имели для русского читателя: они стали образцом школьного литературоведения. Идея "литература - учебник жизни", к которой со временем свели творчество Белинского, превратила словесность в особый учебный предмет - жизневедение. Персонажи стали примерами, на судьбе которых разбирались модели взаимоотношений - мужчины и женщины, труда и капитала, поэта и толпы. По сути, вся наша классика в школьный интерпретации - вид нравственной доктрины, своеобразный суррогат религии.
Писателей превратили в поставщиков материала для упражнений в теоретической морали. Литературу описывали в терминах геометрической оптики - то она была зеркалом прямым, то вогнутым, то увеличительным стеклом.
От всего этого роль поэта уменьшилась за счет роли критика (того же Белинского): первый действительность отражал, второй - истолковывал. Получалось, что писатель сам толком не знает, что пишет. Зато критик вырос в фигуру исполинскую. Он занял место между писателем и читателем, между литературой и жизнью. Произвольно перемешивая вымысел с реальностью, критик пророчествовал, поучал, обличал и наставлял. Он лепил отзывчивое сознание журнальных подписчиков по собственным политическим, социальным и нравственным моделям. Критиковать собственно литературу было уже лишним: она сделала все, что могла, предоставив критику сырую фактуру.
В своем политическом завещании, "Письме к Гоголю", Белинский писал, что публика видит "в русских писателях своих единственных вождей, защитников и спасителей от русского самодержавия, православия и народности".
Если публика и согласилась с этим утверждением, то писатели - нет. (Как не согласился с Белинским и его адресат.) Писатели настаивали, что они сами знают, что хотели сказать. К тому же быть "защитниками и спасителями" еще не значит быть писателями. И далеко не все соглашались стать голосом народа за счет собственного голоса. Эстет-экстремист Набоков, сформулировавший этот протест в своих лекциях, призывал читателя видеть в авторе выражение не национального духа, а индивидуального гения: "Смотрите на шедевр, а не на раму".
Однако в русской традиции литературная критика все больше отходила от литературы, все резче (вплоть до дуэлей) разграничивались пути писателей и их толкователей. Персонажи романов и повестей, попав на журнальные страницы, жили уже самостоятельной жизнью. Их начинали писать с маленькой буквы - базаровы, к ним прибавляли унизительные суффиксы - обломовщина, их авторам задавали провокационные вопросы - "когда же придет настоящий день?"
Белинский, в отличие от своих поклонников, еще пытался сохранить за литературой поэтические вольности - каждый раз, как заклятие, повторяя: "Произведения непоэтические бесплодны во всех отношениях". Но и он не мог оторвать глаз от завораживающей концепции: искусство отражает жизнь. Поэтому у Гоголя, например, ему нравилась одна типичность, поэтому он так радовался, что Чичикова можно встретить в каждом уезде, и поэтому он так сердился на других критиков (К. Аксаков), сравнивших Гоголя с всемирным Гомером и утверждавших, что "Гоголь обладает тайной искусства". Белинский считал ересью все попытки выйти за пределы метода очеловечивания литературных героев. Если поэзию не сопоставлять с жизнью, то у критики не останется других критериев, кроме эстетических, которые себя не оправдывают - масло остается масляным.
Перечитывая сегодня Белинского, трудно отделаться от впечатления, что для русской классики он играл ту же роль, что доктор Уотсон при Шерлоке Холмсе. Глубоко порядочный, добросовестный и неглупый Уотсон видит все же лишь поверхностную связь явлений. Его суждения призваны лишь оттенять гений Холмса, всегда подозревающего и прозревающего тайну в обыденном. Белинский искал простых и ясных объяснений для слишком сложных предметов. Не зря он сравнивал "Героя нашего времени" с Купером и Вальтером Скоттом, причем в пользу последних. Чуждый метафизической проблематике, он хотел видеть в русской литературе честный и работящий двигатель просвещения, снабженный для красоты рифмой и увлекательным сюжетом. Несмотря на бесчисленные попытки привить потомкам именно такой взгляд на русскую литературу, статьи Белинского стали достоянием лишь школьного чтения.
Читатель вырастает, преодолевая Белинского. В России трактовка классики часто превращается в особую область духовного опыта, своего рода теологию, где текст рассматривается как зашифрованное откровение. Расшифровка его - дело личного духовного опыта. Книга выходит из-под власти коллективного сознания.
Автору от этого не легче - ведь читатель углубляется в себя, а не в него. Эстетический критерий по-прежнему остается подозрительным, сомнительным, да и не более абсолютным, чем во времена Белинского. Но вот наивная простота и доверчивость, с которыми Белинский встречал шедевры российской словесности, уже навсегда исчезли в дымке, окутавшей Золотой век.
А сам Неистовый Виссарион в представлении наших современников застыл на посту, определенном ему школой, - часовым у мавзолея критического реализма.