Кирилл Кобрин - Где то в Европе стр 17.

Шрифт
Фон

Это были не уроки английского, а уроки английскости. Быть может, викторианскости. Он еще не вступил в мятежные рок-н-ролльные годы, потому английский был не языком "Роллингов" или "Цеппелинов", а универсальным пропуском в мир лучших на земле детских книжек, чудаковатых джентльменов, кебов, бесстрашных путешественников, замысловатых курительных принадлежностей и кларета, твердых правил, чудовищных злодеев, бедных сирот, строгих клубов, титулов, положительных знаний обо всем, размещенных в алфавитном порядке в Британской энциклопедии и картотеке Холмса, старых слуг, верных жен, нежных и часто умирающих от чахотки невест, сомнительных иностранцев, преимущественно французов. Там было все не так, как снаружи убежища Бригитты Матвеевны, но в то же время - именно так. Как и во времена Мориарти, в советские семидесятые ничего не менялось. Он годами ездил на одном и том же трамвае за три копейки, пил квас из бочек, тоже за три копейки, старался не появляться во враждебном Северном поселке, где властвовали все те же блатные Кент и Бендер, всегда смотрел фильм по телевизору после программы "Время"; более того, в определенное время он встречал на улицах одних и тех же людей. Ритуалы, изгоняемый вглубь секс, цыгане в роли индусов - чем не Уилки Коллинз? Чем не Челси с Пимлико? Чем Гагарин не Джонатан Лииингстон?

Только в таком мире она могла выжить, точно рассчитав скромные свои потребности, количество учеников, часы, отведенные на беседы с загадочной приятельницей о Спинозе. Он не помнил почти никаких следов присутствия в ее квартире других эпох, кроме викторианской. Очень редко она давала ему перевести что-то незапоминающееся из Шекспира; ни Кромвеля, ни Авраама Линкольна, ни Байрона, ни Хэмингуэя в этом мире не существовало; удивительным образом как-то читали рассказ Скота Фицджеральда "Алмаз величиной с отель "Риц"", да несколько историй из О'Генри. Впрочем, "дары волхвов" он разбирал по довоенному американскому изданию.

Особенно он любил ходить к ней перед школьными занятиями во вторую смену. Нет, она никогда не помогала ему делать домашние задания по английскому, которые ему давали в основательной советской школе; он никогда не оскорблял ее слуха фразами вроде: "General Secretary of CPSU Leonid Ilyitch Brezhnev was born…" Этих персонажей не существовало в мире, где предлагали угадать, кто же убил Роджера Экройда. Перед школой он просто заныривал в викторианство, набирал полные легкие его прокуренного, пропахшего смолой и дегтем воздуха и, стараясь не перевести дыхания, бежал в класс, где хитроумный Колян потихоньку вытаскивал член в карман своих форменных брюк через специально вырезанную дырку и предлагал наивным девчонкам в очередной раз найти в его кармане конфетку. Ой, змея!

Уже к восьмому классу он совсем перестал ходить на уроки к Бригитте Матвеевне. Родители решили, что английский выучен, да и его детский викторианский позитивизм сменился юношеским романтизмом. Просто стало некогда и незачем. Даже благородный футбол был заброшен ради липкого портвейна, приблатненного бренчания "восьмеркой" на гитаре, каких-то кривоногих девиц из индустриально-педагогического техникума. Он самостоятельно разбирал немногословные рассказы Хемингуэя про Первую мировую и был вполне счастлив. Вообще же лет, проведенных в волшебной комнате Бригитты Матвеевны, несколько стеснялся, хотя был доволен, что может не без греха разобрать пару куплетов битловской песни. Довольно банальный, пошлый конец сказки; он, одержимый параличом воли и лихорадочной неуверенностью в себе, не заслуживал иного.

А она потом жила себе-поживала, учила таких же ничтожеств, что и он, обсуждала Спинозу, курила, перечитывала Диккенса, и даже успела счастливо умереть до конца того мира, что некогда заглотил ее и превратил в своих недрах из обычного песка истории в перл. Он пришел на похороны: жемчужину вынесли из раковины и закопали в святую автозаводскую землю, на которую ее, как английского роялиста в Северную Америку, унесла волна уничтожившего старый мир взрыва.

А он, инфицированный викторианским вирусом отдельности и спокойного следования судьбе, видевший когда-то рай, но выбравший бездарную суету истерически ждущего чего-то чистилища, так и бродит некрутым уокером, трость, цилиндр, развеваются бакенбарды; прогуливается, шатается, слоняется без цели по городам и странам, глазеет по сторонам, примечая, но уже ничего не запоминая. Волшебная комната закрыта, запечатана омерзительной постсоветской сварной железной дверью, Бригитта Матвеевна покоится в могиле, а душа ее, в которую она не верила, там - в клубах дыма болгарских сигарет неспешно беседует с чахоточным шотландцем, сочинившим лучшую из эпитафий хозяйке волшебной хрущевки:

Home is the sailor, home from sea,
And the hunter home from the hill.

Топография тех мест

Затаив дыхание спуститься по лестнице, стараясь не касаться стен, по плечо выкрашенных синей больничной краской, мимо лужи справа, хрустнуть у двери спичечным коробком и вон. Вон. На Батумскую, забирающую вверх у "шайбы" (забыл название: "Отдых"? "Ветерок"? "Привал комедиантов"?), меж грязно-бордовых хрущевок и каких-то расхристанных девятиэтажек с пустыми глазницами незастекленных лоджий, с серыми штандартами развешанных простыней, на пятом этаже зеленая рубашка машет пустыми рукавами. Предположим, начало мая или конец августа. Лучшее время для этих мест.

Батумская исчезает из вида за небольшим холмом; там, дальше, - жуткое Анкудиновское шоссе, где он никогда не бывал, да и не надо, нечего там делать: онкологическая клиника да школа милиции. Он вспомнил, что где-то в тех краях жила Инга Ф. Когда это было? Много лет тому. К ее дому ходил только один автобус, двадцать второй, что ли, смрадная львовская развалина, гремевшая входными дверьми у "шайбы" (точно - "Встреча"!) примерно раз в час, причем последний рейс был в девять вечера. Редким кавалерам Инги Ф. приходилось либо ловить машину, либо провожать ее пешком. Он представил себе этот путь: сначала по Батумской, мимо школы, где училась Акула, затем… что же было дальше? Пыль, наверное. Осенью и весной - грязь. Зимой - сугробы, сверху серые от копоти. Впрочем, ночью в темноте не видно. Синяя тьма. Луна. За спиной - сдержанный гул проспекта Гагарина, за которым - и об этом следует всегда помнить - Ока. А за Окой - опять город: душераздирающе мрачная Молитовка, проспект Ленина, огни девятиэтажек. А там еще какой-то район, точнее - слобода, названия он не помнил, ибо не был там никогда. Впрочем, рассказывали: одноэтажные дома, дворы, огороды, резные наличники, собаки брешут в темноте. Где-то открывается дверь и в ночь врывается обрывок уркаганской песни, что-то про мать, ждущую сына в таком же вот доме, но сын не вернется, он лежит с ножичком в груди или замерз, бедолага, в тайге, загнанный лагерной погоней. За все легавым отомстить. Клянусь любить ее навеки. Ингу Ф. никто из земляков по-настоящему так и не полюбил, и она вышла замуж за ушлого еврея и уехала в Таллинн, а потом, говорят, в Канаду. Все-таки страсть к захолустью неистребима.

Он так и не смог вспомнить, кто провожал Ингу Ф. в ее онкологическое предместье, кто кормил ее "Раковой шейкой" у подъезда ракового корпуса. Не Таракан, конечно же. И не Максюта. Естественно, и не Вадим Д., который к тому времени был основательно и глубоко женат и жил как раз на Батумской, в хрущевке, в однокомнатной квартире на первом этаже. За окном - несколько чахлых лип, длинный дощатый сарай, черный от времени и грязи. В хорошую погоду за столом между сараем и чугунной рамой для выбивания половиков сидят мужички и добивают бессмертную рыбу. Конечно, лучше всего - начало мая или конец августа.

Как раз в начале мая, за этим самым столом, сделана историческая фотография - группа "Хроноп" в первом составе. Пять двадцатилетних парней - худых, гордых, всегда готовых к выпивке и хором спеть под гитару что-нибудь из Майка. Здесь нас никто не любит. И мы не любим их. Здесь ездят на метро, ну а мы не из таких. Уже записан первый альбом, только-только попили пивка у ларька под ласковым весенним солнышком, сейчас пойдем прошвырнемся по Сведловке.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке