– Зусмана сегодня встретила, – сказала Марья, отводя предыдущий разговор подальше. – В Англию едет. Хотел зайти перед отъездом.
Михаил Семеныч поморщился.
– Жидов-то зачем привечаете?.. Служба – одно, а Домой к чему?
– Да он же тебе понравился в тот раз, – от отцовской несправедливости Марья даже покраснела. – Сам говорил; умница! Кудрявый такой, высокий…
– А-а… Этот? Ну пускай тогда. Видный мужчина.
Михаил Семеныч, будучи сам роста небольшого, терпеть не мог мелких женщин, а мужчин и подавно. А если человек роста удовлетворительного, так не все ли равно, какой нации. Тем более что много инженеров – старых и новых товарищей Михаила Семеныча – были евреев. А насчет "жидов" – это он так, подразнить начальственную Марью.
– Да, он красивый… – вздохнула Марья. – На Петю даже чем-то похож.
– Самая-то замуж собираешься? – спросил Михаил Семеныч, исподлобья взглянув на дочь. – Или так и будешь вдоветь до морковкина заговения?
Марья молча вышла – за стола, достала сумочки платок и еще что-то, повернулась спиной к столу.
Муж Марьи Петя-прапорщик, георгиевский кавалер, после войны вернувшись домой, обнаружил, что его молодая жена Машенька уже не просто Машенька, а член укома Марья Михайловна. Он же как был калькулятором на фабрике до войны, так им и остался. Машенька приходила поздно, куда-то все ездила по партийным делам. Петя ревновал. Потом добрые люди навели его на мысль, что ездит она не только по партийным делам. Петя достал цианистый калий и …Михаил Семеныч почувствовал неудобство: что это – дочь спиной встала к отцу и стоит. Он тихо подошел к ней, заглянул через плечо, встав на цыпочки: Марья, смахивая носовым платком редкие слезы, смотрела на фотографию, где Петя лежал в гробу.
– Тьфу ты, господи! – расстроился Михаил Семеныч. – В гробу-то он тебе на кой хрен теперь нужен?! Спрячь, сказал!.. – Он даже топнул ногой от раздражения и мешающей ему жалости к дочери и, резко растворив дверь на балкон, опять вышел на воздух.
– Да не ходи ты туда, ради бога! – всхлипывая, крикнула Марья, памятуя про нелюбовь отца к голой женщине.
– Орет ктой-то, – обернувшись, громко сказал с балкона Михаил Семеныч. – Аграфена! Глянь.
Глаша, прибиравшая со стола, с чайником в руках вышла на балкон. Кричал дворник Рашид.
– Э-эй! Папашу бери!.. – доносилось сну. – Папаша ваша!..
Глаша перегнулась через перила:
– Чего крик поднял?
Рашид тыкал пальцем в пролетку под балконом: Папаша… папаша… совсем больная… Глаша сразу поняла, в чем дело. – Петра Анисимовича привезли. Выпивши. У-у-у! – зарычал Михаил Семеныч, задом убираясь в комнату. – С черного хода пусть подают. Срам-то!..
– Во двор вези! – перевела дворнику его слова Глаша.
– Ты подумай, – улыбнулся Роман. – Опять напился с утра пораньше.
– Ладно! – ударил Михаил Семеныч кулаком по столу. – Сопляк! С его поживи! Ступай, принять помоги! – Он полез в карман, достал деньги. – Аграфена! На. Дай татарину.
"А говорил – мелочи нет", – механически отметила Марья.
– Я тоже пойду за дедушкой, – сказала Аня. – Можно, дедушка?
– Ну, сходи, – пробурчал Михаил Семеныч. – Дедушка старенький – заболел…
– Нет, – замотала головой Аня. – Он вино выпил.
Несмотря на соседство с кабельным заводом, который сам по себе был вонюч, двор пах мокрым лесом. Мощные, тесно посаженные деревья не пропускали к земле солнечное тепло, и мокрая от росы трава, от которой шел густой запах, просыхала только к вечеру, к началу вечерней росы. Под кленами стояли влажные, черные, от старости уже даже не гниющие скамейки. Посреди двора увядала не обогретая солнцем клумба.
Рашид спрыгнул с подножки пролетки, показывая, куда сгружать Петра Анисимовича. Рядом с дедушкиной большой сонной рукой лежал сплющенный фунтик винограда, несколько ягод выкатилось.
– А вы дедушку разбудить хотите? – спросила Аня. – Пусть он лучше поспит, он старенький. Он всегда так спит. Вон там! – она показала на каретный сарай.
Роман обернулся к сестре:
– Может, правда туда? А то на четвертый этаж…
– Нет, – решительно сказала Марья и поставила ногу на ступеньку пролетки.
Пролетка заскрипела и накренилась. Петр Анисимович тихонько что-то пробормотал.
– Аня! Не ешь виноград – грязный, – раздраженно спросила Марья.
А вон мама идет! – крикнула Аня. – И папа!
Марья сняла ногу со ступеньки – пролетка выпрямилась: Петр Анисимович опять что-то сказал. Марья пошла навстречу родственникам. Роман следом. Аня подобрала с пола пролетки виноградины и быстро засунула их в рот.
2. ПУСТЫЕ ХЛОПОТЫ
В тридцатом году в квартиру Бадрецовых-Степано-вых пришел комендант и сказал, что так дело не пойдет: шестьдесят семь метров на четверых (Глаша не в счет) – по нынешним временам слишком жирно. Пожелтевшее удостоверение Георгия в том, что он, "…выполняя ответственную работу на дому, имеет право на дополнительную площадь в размере 20 квадратных аршин", не провело на коменданта впечатления. Липа кинулась искать обмен, пока не уплотнили. Переехали утром, после ухода соседей на службу, без лишних глаз и еле успели. Когда взопревший комендант прибежал останавливать самоуправство, было уже позд-, но: последний ломовик, груженный скарбом и Глашей, успокаивающей на коленях кота, зашитого в наволочку, выезжал Пестовского.
Новый дом в Басманном был задуман как студенческое общежитие: шесть этажей – шесть длинных коридоров– один над другим. По обе стороны коридора маленькие квартирки, в каждой уборная и безоконная трехметровая кухня. В конце и в начале коридора – огромные балконы, планируемые для коллективного отдыха и используемые для сушки белья. Задуман дом был в начале нэпа, выстроен – в конце и заселен не студентами, а обыкновенными семьями.
На двухкомнатную квартирку в двадцать пять метров на четвертом этаже этого дома Липа и выменяла две царские комнаты в Пестовском с мраморным камином и каменной женщиной на балконе. Из всей родни Липа теперь единственная имела отдельную квартиру с телефоном, чем очень гордилась.
Поскольку осуществить Липину мечту – отдать Люсю в немецкую школу – не удалось: принимали только детей рабочих, – Люся училась в обыкновенной школе, а немецким занималась у фрау Циммер на улице Карла Маркса. А в клубе железнодорожников на Ново-Рязанской она училась художественному свисту.
Никаких напастей не было до тех пор, пока Аня не заболела дифтеритом. Дифтерит осложнился параличом, и ополоумевшей от ужаса Липе сказали, что, раз девочка умирает, пусть умрет дома. Аню протерли спиртом и выписали больницы.
Три месяца Липа моталась в поверхностной дреме на табуретке возле кроватки дочери, специально на табуретке, потому что со стула можно и не упасть, если заснешь. Днем же Липа работала старшим экономистом на Метрострое. Подключить Георгия к ночным дежурствам ей даже не приходило в голову, впрочем, и ему – тоже. По вечерам он учился на Высших счетно-экономических курсах и работал уже бухгалтером.
Аня выздоровела. Но Липа, похудев на восемнадцать килограммов, сама заболела чем-то непонятным. В конце концов выяснилось, что в голове у нее образовалась опухоль, врач говорил: от переутомления.
Липа сначала полечилась, потом бросила это бессмысленное занятие и начала сосредоточенно готовиться к смерти. В семье последнее время никто не умирал, если не считать Петра Анисимовича, тихо скончавшегося в Рязани у старшей дочери, и поэтому Липа, оказавшись первой кандидаткой на тот свет, старалась подготовиться как можно обстоятельней. Главное – дети. Дочери.
Аня завещалась Марье, потому что младшую племянницу Марья любила, а Люсю недолюбливала. Была и вторая причина: Марья, мобилованная в счет "тысячи", окончила сельскохозяйственный институт и работала в Курской области директором совхоза, а деревенский образ жни полезнее для восстановления здоровья Анечки, нежели городской.
Люся оставалась у Георгия, хотя спокойнее Липе было бы знать, что старшая дочь перейдет на воспитание к брату Роману.
Хоронить Липа велела себя в голубой шелковой кофточке, под цвет глаз, и обязательно не забыть хрустальную брошь. Похороны чтобы были скромные – в долги не влезать.
В старой, рассыпающейся записной книжке – по ней Липа прощалась с людьми, помогавшими ей в жни, – она углядела почти стершийся карандашный телефон профессора Кисельмана, у которого лечилась, будучи курсисткой, и решила позвонить, просто так – отвести Душу. Кисельман был жив, говорил бодро и пригласил Липу показаться ему. "Сколько мне осталось жить?" – спокойно спросила Липа профессора после осмотра. Ки-сельман отвечать на глупые вопросы не стал, а назначил ей своей властью огромную дозу рентгена и велел никому об этом не говорить.
Рентген так рентген. Липа махнула рукой и пошла облучаться.
На четвертом сеансе она почувствовала себя лучше, а еще через две недели стала прибавлять в весе. Скоро она забыла, что собиралась умирать. Кисельман денег не взял, объяснив, что расплатиться за спасение жни никаких денег у нее не хватит. От смертельного рентгена у Липы на короткое время вылезли волосы на затылке, потом отросли, но очень жидкие, и было смешно смотреть, как она по привычке поводит запрокинутой назад головой, распуская по спине несуществующую теперь волосяную тяжесть.
Хрустальную брошь стала надевать Люся на занятия художественным свистом.
Ночью Иванова позвонил Михаил Семеныч и, плача, сообщил, что совсем болен, Шурка его бьет…
Липа сразу же, ночью, понеслась на вокзал.