3
Козырные легавые были абсолютно правы, предполагая, что малява всё же существует. Они были уверены, что мне каким-то образом удалось не спалить её, но вот как это у меня получилось, для них, думаю, и по сей день остается загадкой. Что ж, голь на выдумки хитра…
Мусоров гораздо больше беспокоило теперь другое: как избежать всеобщего кипеша среди арестантов? В какую камеру пригасить меня на несколько дней, пока не сойдут синяки и ссадины, которые я получил при столкновении с ними, а заодно и понаблюдать, буду ли я пытаться схлестнуться с ворами?
О том, чтобы водворить меня в одну из камер большого или малого спеца – то есть в обычное место пребывания особо опасных преступников, не могло быть и речи. В то время я как раз был положенцем большого спеца и небольшого корпуса-аппендикса в придачу, а это – треть всего Бутырского централа. На малом спецу тогда парились урки. Так что сажать меня в одну из камер этих корпусов мусорам было никак нельзя.
Вариант с карцером тоже был исключен. В шестнадцати камерах этого живого склепа шла своя тюремная жизнь. Почти каждые два-три часа кого-то сажали, кого-то выпускали. Людской круговорот не прекращался круглые сутки, и утаить кого-либо из арестантов от недремлющих зэков было практически невозможно. Так что этому парчаку-режимнику Ибрагимову, который руководил тогда всей этой операцией, – нужно было или заживо замуровать меня в какой-нибудь камере, как некогда мусора замуровали старого уркагана Байко, либо найти в тюрьме хату на отшибе. В любом следственном изоляторе у легавых всегда припасено что-то на такой случай, а уж тем более в Бутырке.
Так что, в конце концов, и для меня хата нашлась. Во внутреннем дворе Бутырки, там, где находится здание санчасти и больничный стационар, стоит одноэтажный корпус, соединяющий малый спец и левое крыло централа. Здесь полоскалась вся хозобслуга Бутырки, тут же располагались кухня, хлебопекарня, склады с продовольствием и прочие службы. Все эти сооружения оказывались сзади того маленького корпуса-аппендикса из одиннадцати камер, куда мусора наконец-то определили меня после нескольких часов привычной мороки на седьмой сборке.
Сборки выполняли те же самые функции, что и боксики, только были гораздо больших размеров. Самой большой в Бутырке считалась именно седьмая сборка, куда одновременно могли поместиться до двухсот человек. Обычно больных и покалеченных сажали на несколько часов именно сюда из-за соседства с тюремной санчастью. Дверь была прорублена непосредственно в стене для того, чтобы заключенных не выводить из камеры в коридор.
С некоторых пор этот корпус пользовался дурной славой, хоть и здесь порой чалились урки. Всему виной была одна падаль по кличке Чёрный. Я слишком хорошо знал деяния этого гада, но никогда не встречался с ним. Это была старая лагерная сука, до поры до времени сухарившаяся среди бродяг, применяя всевозможные хитрости и уловки. Долгое время ему это удавалось, ведь его хозяева помогали ему во всем. Менты старались не светить этого гада по пустякам, берегли, надо думать, для чего-то более важного, более значимого для них, и однажды такой час пробил.
В первой половине девяностых годов в Бутырке собралось очень много именитых урок. Легавым необходимо было знать всё, что творилось в воровской среде. С этой целью они и запустили наседкой по воровским хатам малого спеца эту суку. Впоследствии босякам удалось вывести его на чистую воду, но, к сожалению, слишком поздно.
После ареста Паши Цируля – держателя воровского общака России – и шмона в его загородном доме, менты, не найдя денег, были очень злы и предпринимали все возможные меры для их поисков. Чёрный, судя по всему, был их последней надеждой. Почему последней? Да потому что вскоре после их встречи, Пашу Цируля перевели в гэбэшную тюрьму – Лефортово, где его впоследствии и отравили.
Ранее, ещё сидя вместе с Цирулем в 53-й камере малого спеца Бутырки, Чёрный сдал легавым всё, что только можно. После всех этих тусовок из камеры в камеру и уточнения ворами некоторых нюансов, Чёрному и был подписан смертный притвор.
Теперь легавые должны были попросту выкинуть его, как ненужную больше вещь. Так они поступали всегда. Зачем им нужны лишние хлопоты с этой засвеченной сукой? Ан нет, они для чего-то всё еще берегли его.
Сроку у него было как у дурака махорки, поэтому он и плавал по тюрьме уже больше пяти лет. Но, с точки зрения босоты, самым опасным и настораживающим было то, что эту мразь почти никто не знал в лицо. И как ни страховались бродяги, а это обстоятельство всё же сыграло на руку легавым.
В то время в тюрьме сидел молодой уркаган – Гриша Серебряный. Даже не знаю, по каким соображениям менты закинули его на этот маленький островок из одиннадцати хат, где "чисто случайно" по соседству с ним, в камере через стенку, оказался один "старый каторжанин". Вечерком этот незнакомый арестант передал Грише через кабур раствор черняшки, который якобы приберёг для себя. Они вмазались, а к полуночи Серебряного не стало. Так вот, этим соседом уркагана был ни кто иной, как тот самый козёл – Чёрный. Такая вот печальная история произошла в этом корпусе незадолго до моего появления.
4
Хата, куда меня посадили, оказалась небольшой восьмиместкой, шести метров в длину и трех в ширину. Справа от входа был приспособлен небольшой толчок, по обеим сторонам, вдоль стен, стояли по два двухъярусных шконаря, а под маленьким, наглухо зарешеченным окном, прямо напротив двери – маленький столик, намертво вцементированный в пол. Еще не успев разместиться как следует, я уже почувствовал, что совсем недавно здесь были люди, хотя хатёнка и была аккуратно прибрана чьими-то заботливыми руками. Каторжанское чутье всегда точно подмечало любые тюремные мелочи. Не помню, чтобы оно когда-нибудь меня подвело.
Присев на нары, я по привычке огляделся вокруг. Это был своего рода ритуал. Войдя в любую пустую камеру, старый каторжанин обычно присаживается на нары и, закрыв глаза, отдает себя в распоряжение тюремного провидения. А уж оно, будьте уверены, всегда подскажет истинному арестанту то, что другим ощутить не дано. Это что-то вроде шестого чувства, утерянного людьми давным-давно. Посидев немного на голых нарах, я встал и зашагал по хате. Ничего неожиданного я не почувствовал. Вид обычной тюремной камеры внушал скорее апатию, чем интерес. Все эти камеры-одиночки, карцеры, боксики, сборки – и всё, что было с ними связано, уже до такой степени надоели мне своим унылым однообразием, а лихорадочная гонка мыслей так истощила мозг, что хотелось обыкновенного человеческого покоя. Хотелось просто лечь, закрыть глаза и ни о чём не думать или мечтать о чём-нибудь далёком и прекрасном. Но многолетняя тюремная привычка всё же брала своё. Так что чуть позже, когда я осмотрел хату более внимательно и промацал все стены, то чуть ниже правой шконки обнаружил кабур, небрежно замазанный раствором цемента. Расковырять дыру особого труда не составляло, главное было определить, есть ли кто-нибудь по соседству?
Пройдя в сторону двери, туда, где заканчивались нары, я встал спиной к одной из стен и изо всей силы стукнул в нее ногой несколько раз. Не дождавшись ответа, я перешел к противоположной стене, туда, где находился замазанный кабур, и проделал то же самое.
К моей радости, понятной всем арестантам, из соседней хаты послышались ответные удары. Но из единственного окна, закрытого ресничками до такой степени, что из мелких, как сито, щелей еле-еле пробивались тонкие лучики дневного света, "подкричать" что-либо соседу было почти невозможно. Да даже если бы я и попробовал это сделать, мусора, охранявшие коридор, не заставили бы себя ждать. Кружки для переговоров через стенку у меня тоже не было. Что делать? Сняв башмаки и подложив один из них под себя, я, удобно устроившись на полу возле шконаря, стал вторым отстукивать в стену колымским шрифтом свои позывные, заодно промацивая соседа "на вшивость".
Дело в том, что далеко не каждый обитатель тюрьмы знал этот шрифт. Но если даже и знал, это еще ровным счетом ничего не гарантировало. Сосед мог оказаться совсем не тем человеком, за кого он себя выдавал. Исходя из этих опасений в затейливой азбуке и были предусмотрены такие хитрости, которые могли знать только настоящие колымчане или, в крайнем случае, те каторжане, которые долгое время с ними общались. Если арестант чалился в Магаданской области (по ней протекала река Колыма, отсюда и "колымчане"), это, конечно, еще не доказывало его принадлежность к элите преступного мира, но и риск того, что он окажется иудой, был намного меньше.
Суровая школа Севера сильным личностям шла лишь на пользу, закаляя их характер и волю, тогда как слабые люди не выдерживали и кололись. Слабаков обычно легко было отличить по характерным признакам. Но так, к сожалению, происходило не всегда. Если падаль оттаяла от северных кошмаров и уже успела вкусить тюремных благ, которые с таким уважением предоставляло им молодое поколение арестантов, то ухватить такую скользкую устрицу было весьма проблематично.
И вот, сам не знаю почему, я стал отбивать именно этим, исконно колымским шрифтом, не помня даже, когда в последний раз пользовался им. Будто наперед знал, что мой сосед – старый колымчанин.