Мой Советский Союз
2005 год
Начитавшись коротичевского "Огонька", мы со студентом Безроговым приняли решение выйти из комсомола. Решение назревало ночными диспутами в общаге, удобрялось полуподпольными лекциями прогрессивных педагогов и окончательно созрело на выходе из пельменной "Пентагон" – настоящее название было другое, но я его уже не помню. Там же, на ступеньках, мы начали обсуждать детали гражданского поступка.
В комитете нам сказали, что поскольку вуз идеологический, то исключение из комсомола означает отчисление из вуза. Невзирая на успеваемость.
Безрогов учился плохо, но его жизнь перекосила любовь; он собирался жениться и лелеял мечту получить комнату в семейном общежитии. Я был отличником, но боялся, что нагорит от родителей.
Хотя более всего нам не понравилось быть именно отчисленными – как за какую-то аморалку или хвосты. Ведь мы-то из самых благороднейших, чистейших убеждений, которые, как известно, с неизбежностью возникают в людях после чтения коротичевского "Огонька"…
А еще в комитете сказали, что отчисление будет по идеологическим мотивам, а это крест на вашей карьере, товарищи, а то и на всей жизни.
– Вот вы, Безрогов, – сказала самая главная комсомолка, – как будете смотреть в глаза секретарю горкома, который направил вас сюда, чтобы вы, вернувшись, отдавали свои знания шевченсковским детям, несли радость и вообще?
Шевченко – городишко на полуострове Мангышлак в Каспийском море. Там мучили солдатчиной великого поэта. Там же дети с нетерпением ожидали возвращения своего земляка, студента Безрогова – будущего организатора массовых праздников.
И мы со студентом Безроговым задумались… От такого удара даже "Огонек" выпал из ума. (А любовь, а комната в общаге – с ними-то как быть?)
Помнится, тогда мы еще крепче невзлюбили нашу комсомольскую богиню. Весь институт знал, что по партлинии она объехала соцлагерь и даже несколько капстран, в одной из которых посещала заведение, где женщины раздеваются под музыку. Мы с Безроговым все же надеялись, что человек, видевший стриптиз, не может быть таким идейно зашоренным, но, как оказалось, надеялись зря…
Сейчас, через почти 20 лет, мне кажется, что все было куда объемней и значительней.
Так держала нас огромная, строгая родина – Союз Советских Социалистических Республик, – держала до последних сил, вдалбливая в наши пушистые уши: будет вам дети и любовь, и гарантированное койко-место для нее, и получка, и должность в ДК на Мангышлаке, будет все – только слушайтесь, слушайтесь маму, детки…
Месяца через два "мамы" не стало.
Советский Союз прекратил свое существование.
Я помню тот слякотный, угрюмый день. Прохожие брали с лотков газеты с посеревшими растекшимися буквами передовиц – и расходились. Молча.
Никто не витийствовал – это начнется позже. И тем более никто не плакал…
Хотя за несколько лет до окончательной гибели СССР советский народ начал понемногу возвращаться к подзабытому за десятилетия господствующей радости умению – плакать.
Уже было землетрясение в Спитаке, начали стрелять в Карабахе. Однажды по ошибке я вытащил из ящика чужую телеграмму: "Мы живы. Сурен". Потом, к приходу почтальона, все институтские армяне стали собираться на вахте. В феврале 88-го на черноморские берега обрушилась оттепель – 25 и выше. Вернулся холод и, взбесившись, пожрал расцветшие от края до края сады. Абхазия осталась без мандаринов…
Теперь это можно выдать за недоброе предзнаменование. И может быть, я что-то напутал в последовательности событий. Но, по-моему, теперь это не так важно. Тогда еще верилось, что все утрясется. Как бы там ни было…
А выходить из комсомола мы со студентом Безроговым передумали – мы с перепугу об этом попросту забыли. Есть два замечательных свойства юности – забываешь, не мучаясь, и с помелья не болеешь. Других замечательных свойств юности я не знаю.
Кстати, Безрогов так и не женился.
Начало распада СССР принято отсчитывать с апрельского пленума ЦК, на котором Горбачев объявил Перестройку. Ничего не имею против такого отсчета, к тому же мы не будем говорить о пленуме. Так же как и о том – плохой Горбачев или хороший, кто больше виноват, как разворовывали страну и кто больше украл. Об этом сказано до неприличия много.
Лично у меня никто ничего не крал – я был нищий. То есть обыкновенный. Весь процесс распада сводится у меня к единственному всеохватному воспоминанию – обилию сумасшедших. Или, скажем мягче, "людей не в себе".
Письма от них шли нескончаемыми караванами в редакцию газеты, где я только начинал работать. Листки, исписанные мелким почерком вдоль и поперек – как больной, покрытый сыпью от макушки до пяток – с требованиями привлечь мировой разум к борьбе с талонной системой и ко всем прочим разновидностям борьбы против житейских безобразий пыльными пластами оседали в шкафу. Ежедневно звонил по телефону какой-то человек, говорил, что постиг суть мироздания и требовал, чтоб с ним советовались. Раз в неделю в обязательном порядке являлись поэты в грязных пальто и полными авоськами стихов. Часто наведывалась пожилая приятного вида дама, рассказывала, что ее квартиру прослушивают и доставала из сумки куски магнитофона "Маяк".
Апофеозом стал один человек. Он шел по зеленому бульвару, одетый в отличный костюм-тройку и, опустив голову, не то скулил, не то пытался петь.
Ги-и де Мопассан… ми-и-илый друг… прочитайте первый том… ги-и-и де Мопассан…
И так муторно, так бесконечно он выл…
Я до сих пор не могу понять, почему именно это зрелище больше всех других ошарашило меня. Здесь что-то необъяснимое. Примерно такой же эпизод я прочел в "Окаянных днях": Бунин увидел в толпе человека с полными ужаса глазами и криво приклеенной бутафорской бородой – и "замер и встал как столб".
Потом все куда-то исчезло. Разом. Окружающий мир вернулся в адекватное состояние, правда, совсем другое по сути. Это значило, что закончилась некая фаза нашей жизни после СССР, но я не рискну рассуждать – какая.
Империи, как люди, начинают умирать с момента рождения. Только у империй это продолжается неизмеримо дольше, чем у людей. Исторически даже самые почтенные из нас застали лишь последние часы жизни Советского Союза. Для добротной историософии нужно подождать хотя бы полвека. Нам остается лишь нечто "тактильное", осязаемое, личное – то, что называется взглядом изнутри. Вопреки устоявшемуся мнению, он плохой помощник науке и вообще "чистому разуму": так ведь мы не наукой занимаемся…
Ностальгия по Союзу сводится, по большому счету, только к одному: как хорошо было вместе и как плохо порознь. Этим даже юмористы вышибают у публики слезу – особенно к финалу концерта.
Мой дядя из Кишинева раз в год присылал нам в Сибирь посылку с набором лучших молдавских вин. Прибытие посылки считалось праздником. Мама накрывала на стол. Собирались гости – друзья отца. Почти все они были летчиками; вешалка в прихожей ломилась от кожаных курток, фуражек и синих шинелей с погонами "Аэрофлота". Отец, до конца жизни сохранивший враждебное отношение к спиртному, в тот день позволял себе. Потому что это не выпивка – это священнодействие. С торжественным извлечением бутылок, окутанных стружкой, подробнейшим чтением этикеток, с долгим обсуждением каждого глоточка – будто пили они живую воду, а не какую-то пахучую кислятину.
Меня потрясало другое. Доставить за несколько часов с другого конца страны (считай – земли) то, чего нет и никогда не будет здесь, а есть только там, в нашей Молдавии – разве это не чудо?
И люди за столом говорили об этом чуде, хотя для многих из них оно было работой и вообще самой обычной вещью.
Говорили, конечно, о своем – кто, что и откуда привез, и чем угощали у башкиров или туркмен, и что грузинское вино отличается от молдавского тем, что в Грузии другое солнце. Но по-настоящему я млел от того, "как садились в Нальчике при полной болтанке", как не принимала Камчатка, при взлете в Ашхабаде "левая нога" у "тушки" зашла только со второго раза, а чарующе таинственное – "вышли на глиссаду" – вбивало в транс.
Наверное, так мальчики слушали моряков Синдбада: только моим океаном была суша.
В прихожей, озираясь, я дотронулся языком до золотой "птички" на чьем-то погоне: ее горьковатый вкус помню до сих пор.
По ночам я шептал благодарность неизвестному мне существу – наверное, Боженьке – очень доброму существу. Ведь оно могло бы родить меня где-нибудь в Канаде или в Америке: там нет ни "Аэрофлота", ни Молдавии и дети голодают… Но оно родило меня в Советской стране. Как Чука и Гека. И как я счастлив.
Может быть, это покажется смешным, но то детское ощущение чуда не покидало меня очень долго – когда летишь больше 12 часов и где бы ни приземлился, везде ты свой, везде говорят на твоем языке. Даже если не очень хотят на нем говорить.
Вообще страна такого размера убивала любую языковую практику. Если вы, конечно, не дипломат, не переводчик и не фарца. И закрытость здесь не первопричина.
Это мое пространственное ощущение Советского Союза.
В мае 1988 года я сидел в потаенном месте столовой полка связи Генерального штаба Верховного главнокомандования. Тогда тоже был праздник – только для узкого круга лиц – и тоже по случаю посылки.
Ее доставила грузинская мама из городка Чиатура своим мальчикам Зазочке, Гурамчику и Кахе. Привезенное одной-единственной мамой не могла осилить целая рота – огрызки и крошки валялись повсюду. Старшина бесновался.
Для узкого же круга осталось последнее сокровище: чача в резиновой грелке и несколько пачек сигарет "Колхети".