* * *
Шурик вернулся в деревню на последнем автобусе, сказал, что пообещали ему в городе другую, хорошую работу и потому будет он ездить каждый день – и ездил. Бывало, не появлялся несколько суток: ведь последний автобус уходил рано, издевательски рано, тогда как ему следовало смиренно ждать важного счастливого человека. Бабушка ругалась, держась за сердце – в последний год стала она непривычно слезливой, – а он говорил, что есть у него товарищ, который пускает переночевать.
Валентина не могла в это поверить, привычные страхи обступали ее. Но стали они вялыми, не такими, как раньше, и жалили не так больно.
И когда внук появился в новом обличье – в шортах, гольфах, яркой майке – и вела его под руку красивая молодая женщина, вела как свое достижение, которое не отдаст никому, казалось, Валентина была удивлена меньше других, сказала с какой-то усталой сговорчивостью:
– Ну, дай Бог, дай Бог…
Картошку убирали уже без нее.
Еще в прошлом году бабушка тащилась на поле, шаркая галошами по траве, не в силах оторвать ноги от земли. А нынче ноги стали совсем чужими, она осталась в доме одна и на всех заходивших время от времени деловитых уставших родственников смотрела виновато.
– Нельзя так баушку-то оставлять, – сказала мужу Людмила, – кто ей подсобит воды принести, все старые. И Аня завтра уезжает.
– Вижу, – сухо ответил Константин.
Как-то разом упали на него все заботы – и привычные, и новые. У Люси нашли болезнь почек, причем запущенную, и требовались редкие лекарства. Константин обзванивал аптеки, нужных знакомых, составлял в ежедневнике график, многократно исправленный, почерканный – где, когда и что нужно выкупить, ломал голову над тем, как отыскать пробелы в рабочем времени, чтобы возить жену к врачам. А в понедельник еще командировку обещают, недолгую, но тем не менее, и картошка эта, будь она неладна, не вся выкопана… И тут еще мать.
То, что теперь уже точно придется увозить ее из деревни, он, конечно, знал, как и то, что мать будет упираться до последнего и сдастся не раньше середины сентября, когда надо будет топить печь, а она не сможет принести дров.
Он никогда не паниковал. Привыкший определять каждому часу свое место, как инструменту в домашней столярке, как всякой вещи в квартире, он не думал – вернее, старался не думать – о том, что мать и жена разом оказались беспомощными, упали на его плечи. Он упорно искал место в своем уплотняющемся времени, думал о том, что матери в городе понадобится новая кровать, поскольку свободное раскладное кресло будет для нее узким, и надо как-то найти денег на эту кровать (хорошую, конечно, иных вещей Константин не признавал), договориться, чтобы ее привезли, затащили на третий этаж. Он искал полочку для каждого из назревающих гроздьями дел, мелких и больших, и пока не находил… Так и стоял, задумавшись, посреди разрытого поля, глядел на багровый закат – и увидел Шурика. С лицом красным, блестящим, перепачканным землей, нес он, запинаясь о борозды, большой мешок на плече.
С племянником до этого дня Константин Сергеевич почти не разговаривал, не от злости – злость владела им, когда он собирал вещи Шурика, передавал ему сумку и матерно попрощался…
Теперь же Константин смотрел на Шурика и решил, что надо менять масть, и, поманив его рукой, улыбнулся и крикнул:
– Подь сюда, жених.
Шурик услышал, дотащил ношу до края поля, где серым утесом стояли полные шпигулинские мешки, и подошел.
– Работаешь сейчас ай нет?
Племянник замотал головой: он был рад, что дядя наконец заговорил.
– Баушка болеет. Посиди с ней. По-си-ди, говорю. Не езди в город нынче.
Шурик посмотрел растерянно и кивнул:
– Дадно.
Утром, когда все уже уехали, пришла попрощаться Анна перед долгой дорогой в свою Сибирь. Шурик вышел вместе с ней, донес ее вещи до остановки, а когда ушел автобус, побежал на почту и отправил срочную телеграмму по заветному адресу: "Баба Валя болеет. Остался у ней".
Дина постучала в дверь вечером того же дня.
* * *
Так прожили они втроем две недели, молчали, пили чай, и, наверное, это было лучшее время в их жизни. Докапывали остатки картошки. Ходили за грибами в перелески. Однажды Шурик свалился с мостка в холодную речку и бабушка с Диной ругали его вдохновенно и ласково.
Приходил из соседней деревни Шурка и остолбенел, увидев красивую Дину, а когда отошел, восклицал:
– О-от, сынок, инвалид втора группа, мать его, почище меня ловелас будет.
Валентина осаживала его с поддельным раздражением:
– Молчи уж, бесстыдник.
Когда совсем погасла осень, Константин приехал на машине один и сказал:
– Собирайся, мать.
* * *
В городе прожила она до начала февраля и за все эти месяцы ни единым словом – ни про себя, ни тем более вслух – не могла попрекнуть детей своих. А те, наверное, обижались: чем больше дети старались ей угодить, тем незаметнее старалась казаться она. Ела, как младенец, целыми днями не сходила с кровати, а когда – очень редко – выводили ее под руки посидеть на скамеечке возле подъезда, надевала самое ветхое – потертое синее пальто и зашитые на сгибах сапоги-дутыши. И на тихие укоры невестки: "Мам, ну что ты позоришь нас", – отвечала сквозь одышку: "Это ничево… ничево".
В тот самый день, когда оставалось ей не более получаса, удивила всех вопросом, скоро ли сядем обедать и будет ли винегрет. Сама зачерпнула полной ложкой из салатницы, стоявшей в середине стола, и выронила ложку на белую скатерть…
О том, что похоронить бабушку можно на близком городском кладбище, никто даже не задумывался: это казалось чем-то нелепым, вроде как ночевать по чужим домам, когда есть свой. Бабушку повезли в деревню, на квадратный погост посреди поля.
Съехалась родня. Провожали со слезами, но каждый из родни, заботясь о гробе, могиле, подвозе на кладбище и продуктах для поминок, осознавал, что с этими похоронами закончено дело, исполнен долг, не допущено обиды ни в большом, ни в малом и деревня, глядящая на эту скорбную суету, не может упрекнуть никого из потомков Шпигулиной Валентины Кирилловны.
* * *
Но ее уход стал только началом целой череды смертей – пусть и не трагических, смертей от старости, – будто к Валентине были привязаны жизни других людей и кому-то понадобилось увидеть на том свете всех, с кем она провела свои молодые годы на свете этом.
Летом, в невероятную засуху, когда дорожная пыль стала глубокой и податливой, как вода, а рыжая земля ссохлась в камень, похоронили деда Василия. Умер он внезапно, ничем особенно не болея, на семьдесят восьмом году. Хоронить его приехала дочь с мужем, откуда-то с севера.
За ним потянулись двоюродные-троюродные сестры – за год остались только Еннафа и Нина. Умерла и Антонина Власьевна, вернувшаяся по причине пожара в Слесарном переулке к природной своей деревенской жизни.
Эти проводы не требовали от Константина того участия, как похороны матери, но он, конечно, помогал и участвовал…
Но однажды он остался один в материном доме и вдруг понял, что все это теперь дождалось его рук. Он вышел на улицу полный планов сделать все так, как никогда не согласилась бы мать. Она держала дом в строгой чистоте, но не приняла никаких новых вещей, кроме телевизора, не соглашалась даже на стиральную машину-автомат, говорила: "Ко-ось, боюсь я ее".
Жизнь незаметно, разом обновилась, и он нырнул в эту жизнь, как на речке с обрыва… Он влез в кредит, купил материалы, нанял южных людей, и за два месяца под его суровым присмотром они снесли ставший уже навсегда ненужным хлев и на его месте соорудили пристройку – считай, новую избу, больше материнской. Там он сделал кухню с гарнитуром, импортной газовой плитой, мойкой и стиральной машиной, потолок покрыл панелями с множеством встроенных ламп, а однажды позвонил Анне: "Приходи, душевую кабину будем обмывать". Вершил он все это, не отрываясь от прежних своих забот: Люся, располневшая, обвисшая, все еще оставалась смешливой, как в молодости, но болезнь ее становилась все тяжелее, лекарств требовалось больше, и походы по врачам стали чаще.
Только и здесь подоспела выручка. Числился за матерью земельный клин, доставшийся ей от колхоза, в котором нажила она наждачные руки. Жизнь в стране становилась сытее и спокойнее, и потому зарились на него многочисленные дачники. Поскольку сама деревня находилась в часе езды от города, Константин продал эту землю выгодно и быстро – знакомому состоятельному человеку, местному уроженцу. Тот сказал, что с документами сам все обставит, после…
Половину денег, ради порядка, отдал Шурке.