* * *
В четыреста второй было по-домашнему уютно и чисто. Березкина сидела у стола и читала.
- А подруги где? - спросил Ковалев.
- Ушли… В кино.
Ковалев снял пальто, сел к столу.
- Чаю хочешь?
- Можно и чаю. Но лучше бы водки.
- Водки нет, - она залилась румянцем.
Ковалев посмотрел на стену: там висела картинка, изображавшая корабль в невероятно синем море под алыми парусами.
- Это ты рисовала? - удивился он. - Ну, ты даешь. А я-то думал, ты - грымза сушеная. Только и умеешь, что конспекты писать…
Она краснела и молчала.
- Эх, Тамарка, вредно ведь это.
- Что?
- Ну, алые паруса. Плохо тебе будет в жизни.
- Ну и пусть.
- Да это конечно…
- А тебе разве хорошо?
- И мне плохо. Нет, сейчас-то хорошо. Сейчас я пьяный уже. Это завтра плохо будет.
- Так ты из-за этого напился? Из-за того, что тебе плохо, да?
- Ну… А тебе разве хорошо? С алыми-то парусами?
Она промолчала.
- Не люблю я эти паруса, - сказал Ковалев. - Один вред от них. Девушки принцев ждут, для них себя берегут. И ошибаются, потому что принцев нету. Вот и топятся, и травятся…
- Да, - согласилась она. - Прошлой осенью Катя Кашкина, из четыреста одиннадцатой, снотворного напилась. Хотела с собой покончить.
- И что? - заинтересовался Ковалев.
- Ничего. "Скорую" вызвали, откачали… А знаешь, - вдруг сказала она, - у нас тут бутылка вина есть. У девочек. Хочешь?
- Они же тебя заругают.
- Нет, не заругают. Они хорошие… Они же специально в кино ушли…
Ковалев вытаращил глаза:
- Так ты их из-за меня отправила?.. Ну, Тамарка, ты даешь. Бедная ты, бедная…
Она покраснела до слез. А он обхватил голову руками, пытаясь протрезветь, но голова плыла и комната покачивалась.
Потом вздохнул и сказал:
- Ну, давай свою бутылку…
Она открыла холодильник, достала бутылку. Ковалев стал ковыряться с пробкой - руки плохо слушались.
Березкина поставила на стол фужеры, какие-то подвявшие салаты, уставшие ждать.
Ковалев наконец справился с пробкой, расковыряв её вилкой и просунув остатки внутрь с помощью той же вилки, только тупым концом вниз. Разлил вино, поднял полный фужер и выпил. Вино было холодным и терпким. "Пожалуй, сейчас надерётся, как свинья", - подумал он о себе как о постороннем.
- Ну и пусть, - сказал он вслух.
- Что - пусть?
- Я же пьяный, Тамарка.
- Да. Я вижу.
- Хм. И как зрелище?
- Ну, как… У меня отец тоже часто пьяный бывает.
- А-а… - Ковалев почем-то почувствовал досаду. - Ты, значит, привыкла уже.
- Нет, не привыкла.
- Нет?.. Ну, тем хуже. Значит, уже не привыкнешь. А жить тогда как?
- О чем ты говоришь? - робко спросила она.
- Привыкать надо, говорю. К примеру: отец алкоголик, и муж будет, значит, алкоголиком. И сын. И внук. И так оно и тянется. Сто лет одиночества. Среди пьяных похабных рыл…
Она посмотрела на него широко распахнутыми ясными глазами и вдруг из этих глаз горохом посыпались слезы. Ковалев даже испугался и прикусил язык. "Зря я так… Черт…".
Он сидел и ждал, а слезы все сыпались и сыпались. А потом Березкина вскочила и выбежала из комнаты.
- Ну вот тебе и здрасьте… - Ковалев выпил второй фужер и стал натягивать пальто. Руки никак не попадали в рукава и Ковалев ругался сквозь зубы.
- Сказать ничего нельзя… Что за жизнь, черт бы ее побрал… А все паруса эти алые…
Он с ненавистью посмотрел на картинку.
Пальто наконец наделось, он вышел в коридор и услышал музыку. Внизу, в столовой, начались танцы.
* * *
Ковалев закурил и отправился вниз.
Грохотала музыка, студенты кучками толклись в полутьме, толпились у входа. Появился Жарков и закричал Ковалеву:
- Привет! Ты чего в пальто?
- А я только в пальто танцевать умею, - ответил Ковалев. - Вот еще шапку надену…
Жарков ввинтился в толпу танцующих, в музыку, в перемигивание цветных огней.
Ковалев вспомнил про шапку и пошел искать на черную лестницу.
На черной лестнице все подоконники были заняты и Ковалев сел прямо на ступеньки. В голове стучало, он плохо понимал, что происходит вокруг. Где-то рядом, у него над головой, пели, кричали, смеялись. Вверх-вниз по лестнице, задевая Ковалева, ходили люди. Пахло грязной душевой, которая была в подвале, мокрыми мочалками и бельем. Ковалев закрыл глаза. Его слегка тошнило и покачивало, как лодку на волнах. А потом кто-то окликнул его, - голос прозвучал над самым ухом. Он открыл глаза, осмотрелся. И тут же, что-то внезапно вспомнив, устремился вверх по лестнице.
Пробежал по коридору, рывком открыл дверь. В комнате было шумно, кто-то взвизгнул, прикрываясь халатом. Ковалев увидел Березкину, подошел к ней - у нее выпала из рук книжка, она встала с кровати. Он упал на колени и стал целовать ее руки, пахнущие земляничным мылом.
- Ты меня прости, Березкина, а? Прости. Не обижайся, я не хотел тебя обидеть. Так, сболтнул лишнего. Пьяный же, а?
Руки у Березкиной были маленькие, нежные. Она вырвала их. Он встал на ноги и вышел в коридор. Поднялся на этаж выше. Ткнулся в дверь. На кровати, открыв рот, спал Толян. Ковалев отпихнул его, заглянул под кровать, нашел шапку, нахлобучил, и вышел.
* * *
Потом он оказался на улице. Он сел прямо в снег, повесив голову, в которой со звоном метался какой-то зверек и что-то опрокидывалось, лопалось и вспыхивало. Ковалев вытирал снегом лицо, но это не помогало, он попытался заплакать, но и этого сделать не смог.
Рядом вдруг оказалась Березкина в своем стареньком пальто. Она тянула его за руку, уговаривала:
- Пойдем, пойдем. Замерзнешь же!
Он отмахивался и бормотал:
- Уйди пожалуйста, Тамарка. Не надо мне тебя, и никого не надо во всем этом мире, и ее не надо, и любви не надо, и счастья не надо. Потому, что нету их - ни счастья, ни любви.
Она снова тянула, он упирался и едва не падал набок.
В какой-то момент он очнулся и увидел и снег и фонари, и облупленный угол здания общаги, и перепуганное бледное лицо Березкиной. Тогда он вырвал руку и твердым трезвым голосом сказал:
- Я пойду. Не беспокойся. Завтра увидимся.
Она отпустила его и он твердыми шагами устремился к остановке. Метров через сто оглянулся: Березкина стояла под фонарем и махала рукой. Он тоже махнул и подумал: "Хоть бы ты ушла поскорее, что ли!"
* * *
Он вышел на дорогу и стал ловить машину. Две или три машины увильнули от его растопыренных рук, взвизгнув колесами.
Потом он долго ехал в темной теплой машине. Задремал. Водитель его растолкал. Ковалев вытащил мятые рубли, горсть мелочи - все, что у него было, - и вылез.
Серые дома с мертвыми окнами окружали его. "Где это я?" - с тоской подумал он. Постоял, размышляя. А когда поднял голову - понял. Вот ее дом, Ирки Алексеевой. Вон ее темные окна. Ничего ему уже не надо, окончательно понял он. И некуда больше идти. И, главное, незачем.
Он зашел в подъезд - не Иркин, другой, соседний, - сел на ступеньки и задремал.
Очнулся, поглядел на часы - четыре утра. Голова была ясной, и мысли тоже ясные: "Стыдно мне. Стыдно и больно жить".
Он представил себе, как мать проснулась сейчас (она часто просыпалась под утро, включала приемник и слушала "Маяк", слушала, пока не наступал рассвет, пока не оживал мир за окном и голос приемника уже становился не нужным. Она говорила: услышу, как первый трамвай простучал, - и успокоюсь. Значит, еще одна ночь пережита). Вышла из спальни, увидела, что его все еще нет. Переваливаясь с ноги на ногу, что-то бормоча себе под нос, сходила в туалет. Охая, зевая, снова легла. Включила радио. "Маяк" на средних волнах слышно хорошо, но как будто издалека. И старший научный сотрудник Гидрометцентра СССР Михаил Аркадьевич Мастерских начал рассказывать о погоде.