Через неделю им привезли и расставили новую мебель. В спальной запахло лаком. Окна украсились бежевыми занавесками и лиловыми шторами. На пол постелили мягкую ворсистую лужайку из лиловой травы с песочной дорожкой по краю. Он настоял на роскошном, достойном ее неотразимой красоты итальянском трельяже. Вкрадчивый и велеречивый, с чутким, льстивым лицом иноземец приготовился ласкать ее отражение. Ящики – восемь узких и два больших, выдвигаясь, угощали обоняние десятью оттенками лакового духа. Плоская грудь достаточного размера умещала на себе, помимо прочего, вазу с цветами и светильник. Пухлое бежевое сидение на четырех узловатых ножках пряталось между инкрустированными тумбами ног, готовясь отдать себя двум упругим половинкам, чьей напористой непоседливостью он так часто наслаждался, подставляя им свои чресла, как кресло.
Кроме того, он купил в салоне на Петроградской стороне картину, подписанную именем, ничего ни ему, ни ей не говорящим, и повесил над кроватью. На картине жаркое, лазурное, бездонное в обе стороны пространство, соединившее океан и небосвод, испускало ослепительное голубое сияние, растопив в нем упрямые запятые парусов.
Когда они разбирали кровать, она ткнула в темные пятна на золотистой коже матраца и с заранее заготовленным упреком воскликнула:
– Посмотри, что ты наделал!
Он покраснел и обязался их отмыть, но она снисходительно отмахнулась:
– Ладно уж, я сама!
В дальней комнате, куда в ожидании покупателя снесли старую мебель она, вооружившись средством для чистки ковров, свела с гостеприимного матраца их триединые следы, чувствуя себя так, словно отмывает свою треугольную совесть. До чего же их оказалось много и как глубоко они въелись!
Через неделю на старую мебель нашелся покупатель, и она, как неудобная компаньонка, навсегда исчезла из Наташиной жизни…
18
Дело близилось к концу мая, когда вместе с первой грозой должен был прогреметь день ее тридцатипятилетия, как до этого он, озираясь среди сырого пасмурного февральского тепла и тоскуя по несбывшимся метелям, заглянул к Дине Захаревич, а после, сетуя на истерически снежный конец марта, побывал в гостях у Марии. Они были там и там, вели себя скромно, если не сказать незаметно. Танцуя с другими, искали глазами друг друга, покончив с танцем, спешили сесть рядом. На въедливый Светкин интерес она откликалась уклончиво и скупо, и по ее ответам выходило, что все у них как у всех – не хуже и не лучше. При этом она намеренно оставляла щелочку недоговоренности, сквозь которую пробивался слабый свет недовольства. Таким фальшивым образом рассчитывала она набросить маскировочную сетку на их истинные отношения, счастливые излишки которых суеверно и тщательно пыталась подоткнуть и скрыть от других. Впрочем, все ее старания оказывались напрасными при виде его влюбленного взгляда и той тихой покорности, с которой она откликалась на его самоотверженные ухаживания.
К началу лета его позиции выглядели вполне ободряюще. Ему так хотелось верить, что два их сердца сблизились до соприкосновения, и что диффузия его разбухшего от нежности сердечного вещества в ее сторону идет полным ходом.
В выходные они повадились за город. В эти наполненные двухэтажной праздной ленью дни она с удовольствием предавалась плотской и душевной неге, в которой ей не было отказа, как, впрочем, и во всем остальном. Приезжали туда в пятницу вечером, и перед тем, как заснуть, она говорила: "Прошу тебя, не буди меня, пока я сама не проснусь!". Спала долго и счастливо, минуя стороной гейзеры горячих снов и подвальные сквозняки беспокойства. Проснувшись, нежилась в струях утренней прохлады под пение невидимого за зелеными кулисами птичьего хора, и если он был рядом, а не на кухне, вручала свое тело в его многоопытные руки.
А как еще могла она сгладить ту вину, которую, не в силах дотянуться до любви, с некоторых пор испытывала? Перехватывая порой его напряженный взгляд, выдававший ежеминутное ожидание ее приговора, она взяла за правило отмечать всякую его заботу о себе, даже самую малую, касанием руки или легким поцелуем, словно засчитывая ему очки в молчаливой борьбе за ее сердце…
Отдохнув после бурного предисловия к наступающему дню, он уходил готовить завтрак, а она вставала и бродила по дому в халате, не торопясь приводить себя в порядок. Привлеченная запахом кофе, она заглядывала на кухню. Подкравшись к столу, она воровато лишала французскую булку ее хрустящей конечности и, отщипывая золотистые кусочки, отправляла их в рот, наблюдая, как он колдует над завтраком. Он поглядывал на нее, улыбался, и любовное пламя оживляло его невыразительное лицо. Внезапный порыв признательности толкал ее к нему, и она, перестав жевать, целовала его в щеку. Но предательская мысль тут же спешила разрушить тихую, едва окрепшую радость: "Вот также могло быть у нас с Володей…" Настроение ее портилось, и она уходила в ванную.
Эти внезапные проблески другого, невидимого, несбывшегося мира пугали ее нереальным ощущением, будто их с Володей прошлое вдруг чудесным образом воскресло и продолжается в этом чужом доме. Самозваные фантомы выглядели особенно убедительно, когда она оказывалась одна, как это случилось одиннадцатого мая на широком солярии второго этажа, откуда она, сидя в шезлонге, подставляла голодному солнцу выбеленное за зиму тело.
Радужная паутина дрожит на концах ресниц, золотыми сотами облицованы изнутри веки. Слух отделился от ослабевшего тела и парит над ним. Не нуждаясь в зримом толковании, поскрипывает, потрескивает, попискивает, покрикивает, позванивает тишина. Легкий смолистый шепот скользит поверх влажного, отдающего рыбьей немотой дыхания залива. Медовым жаром наливается кожа, густеющая дрема сковывает веки. В безвольно склонившейся набок голове истончаются звуки.
"Наташенька, лапушка, ты не сгоришь?" – неслышно приблизившись, озабочено склоняется над ней Володя и целует ее в плечо.
"Не беспокойся, мой родной, со мной все в порядке!" – отвечает она, закидывая руку и обвивая его шею…
– Ах!.. – вздрагивает она всем телом, приходя в себя и обнаруживая в голове гудящий солнечный колокол.
Неслышно приблизившись к ней на мягких подушечках чувств, над ней склоняется жених, целует ее в плечо и озабочено спрашивает:
– Наташенька, радость моя, ты не сгоришь?
Слезы наворачиваются ей на глаза, и она ровно и приветливо отвечает:
– Не беспокойся, Димочка, со мной все в порядке…
– Ты знаешь, справа от нас живет тупой озабоченный тип, – продолжил жених. – К сожалению, я не могу запретить ему подглядывать, так что ты уж, пожалуйста, не снимай лифчик…
– Я никогда не загораю без лифчика, – сухо ответила она.
И помолчав, спросила, прищурившись:
– Может, взорвать его вместе с машиной, чтобы не подглядывал?
– Взорвать можно, но боюсь, вместо него через некоторое время появится такой же, если не хуже! – нашелся он.
– Хорошо, я учту, – с той же сухостью отвечала она.
Ее внезапное отчуждение, которое он тут же приписал своему промаху, опечалило его, и он ретировался. Весь день он чутко следовал маятнику ее настроения. К вечеру ему показалось, что их жесты, улыбки, смех, в которых его доля была подавляющей, сгладили этот неприятный эпизод. Однако перед сном она, сославшись на усталость, ему не далась…
Заявив о себе решительным ранним теплом, месяц май к концу жизни сник, обессилел, заставил носить свитера и кутаться в куртки. Из-за его прохладного отношения к своим обязанностям они большую часть времени проводили в доме, засиживаясь за поздним ужином и телевизором и выходя перед сном на балкон, если позволяла погода. Два или три раза полночь оказывалась тихой и ясной, и он, усадив ее рядом с собой, водил по небу пальцем, листая небесный атлас, как поэму и обнаруживая в ней звездный масштаб своей любви.
– Как ничтожны людские устремления, если смотреть на них оттуда! – воодушевленно тыча в слабые звезды, говорил он и добавлял: – Но в радиусе миллиарда световых лет ты самая лучшая!
– А дальше? – смеялась она.
– Дальше не знаю, не бывал…
Они смотрели на небо, а мерцающие небесные герои, привычно притягиваясь и отталкиваясь, то есть, подчиняясь коллективному эгоизму, глядели мимо них, совсем как сфинкс посреди опаленных земных песков, что являет собой воплощение бесконечного равнодушия мира. Только поэт способен настаивать на том, что в лучистом мерцании брошенных на обманчиво-черное поле кристаллов заключено нечто деятельное и одухотворенное. Определенно, первые астрономы были поэтами. Это также верно, как и то, что звездное поле более всего годится для игры в "чет-нечет", а поэзия есть пранаука всех наук.
– Откуда ты столько знаешь? – удивлялась она.
– Книжки надо читать! – улыбался он, поглядывая на ее резной профиль, проступающий из самых первых строк белых ночей. Становясь серьезным, пояснял: – В детстве увлекался – да нет, какой там – бредил астрономией! Теперь уже все забыл…
Ей нравились их полуночные бдения, и она, освобождая голову от веса земных мыслей, в конце концов, укладывала ее ему на плечо. Однажды под звездами она спросила его:
– Ты когда узнал об измене этой твоей Мишель – быстро утешился?
Захваченный врасплох, он вытянул губы в трубочку, издал протяжный, родом из чужого алфавита звук и ответил:
– Не сразу, нет, не сразу… Сначала месяца три пил, а затем да, утешился…
Он ждал, что она скажет, но она молчала.
– А ты после мужа? – спросил он.
– Я два года на мужиков смотреть не могла, – ровно и просто отчиталась она.
– А потом?
– А потом был суп с котом…