На следующий день они поужинали в ресторане на Невском, после чего он проводил ее до дома на Московском, где она жила с родителями после развода. Почти каждый вечер в течение трех недель он заезжал за ней и ждал во дворе, когда она спустится, и они отправятся ужинать. Иногда во время ожидания в одном из окон ее квартиры шевелилась и слегка отходила в сторону белая занавеска. Когда они возвращались поздно, то смотрели на ее окна, и если свет, слабый соперник белой ночи, горел в них, она говорила: "Родители еще не спят…"
За это время они много узнали друг о друге и в отстраненном магнетическом общении находили, кажется, больше удовольствия, чем в скоропалительной телесной близости, которую не спешили испробовать. Ни в одной женщине он не находил раньше такого сочувственного, искреннего отклика своим мыслям, наблюдениям, убеждениям и предубеждениям, то есть, тому нагромождению личных истин, что скапливаясь и не имея движения в чью-либо сторону, тяготят и мешают, словно зубная боль.
Например, он говорил, что за последние пятнадцать лет у нас произошла подмена литературы прошлого макулатурой будущего. Что коммерция не оживила литературу, как кое-кто надеялся, а напротив, сделала из нее выгребную яму, над которой жужжат бесталанные мухи. Мало того, что нынешние тексты в большинстве своем похабны и неаппетитны, они к тому же напыщенны и безмозглы.
Да, соглашалась она, но что могло бы заставить нынешних писателей писать достойные вещи, а широкую публику их читать? Возможно, полное и решительное исчезновение электричества. Но поскольку такая возможность в обозримом будущем исключена, придется либо смириться, либо искать отрады в классике.
Нет, конечно, попадаются старательные и добросовестные, говорил он, которые пытаются следовать канонам, а не разрушать их варварским образом. Пишут они хорошо, грамотно, но слишком правильно, как пишет человек, раз и навсегда привязанный к привычным значениям слов. И от этого их мир плоский и бесцветный. Текстом должна править извлеченная из жизни сущность. Иначе это не литература, а деревенские посиделки под лозунгом "А вот еще был случай…"
И это тем более досадно, подхватывала она, что целью всякого искусства является когнитивное редактирование действительности.
Да, соглашался он, неотредактированная действительность невразумительна и неэстетична. Тем более, когда материал, взятый из жизни, возвращается ей в извращенном виде.
Про эстраду и говорить нечего, продолжал возмущаться он. Эти кошачьи голоса, эти силиконовые песни!
А самое печальное, подхватывала она, что для того, чтобы привлечь внимание к классике, ее облачают в шутовские шоу-наряды!
Есть все же тайна в отзвуках горного эха, от которого тает и светлеет душа. Ведь эхо – это отзыв параллельного мира…
Через три недели он привез ее в свою, свободную от родителей квартиру, и она просто и без ужимок легла с ним в постель, доставив ему наслаждение не столько бурное, сколько нежное. Тело ее, складное и гибкое, отличалось умеренной худобой, отчего обнаженная она напоминала подростка на пороге набухания. Природная бледность ее лица проступала даже тогда, когда питерская бледность сменялась у нее легким загаром. Черные, волнистые, разделенные на обе стороны и схваченные в узел волосы, как воплощение ее уравновешенной нервности, наполовину закрывали ушки (единственное розовое подтверждение ее не королевского происхождения), оставляя на обозрение совсем маленькие мочки, которые она из-за невозможности сдать в аренду крупным серьгам, уступила крошечным сережкам. Он любил подшучивать над их розовой ломкой миниатюрностью, играя с ними губами и покусывая. У нее были узкие бедра и маленькая грудь. Возможно, она стеснялась отсутствия у себя весомых признаков женственности, однако он находил, что ее прелести выглядят очень утонченно и трогательно, и убедительно пользовался ими, когда наступало время.
Не ревнуя ее к прошлому, он никогда не спрашивал, каков был ее муж и почему они разошлись, но про себя заметил, что дело, скорее всего, было не в постели, поскольку вела она себя там совершенно нормальным образом, если понимать под этим следы от вонзаемых в него с глухим стоном ногтей. Наверное, постель для нее оставалась единственным местом, где человеческое тело, будучи для всякого врача вместилищем скорбей и болезней, способно было приятно удивлять. Она никогда не преувеличивала свою страсть, обходясь без картинных стонов, каким следуют многие женщины, отпуская поводья и пришпоривая бока невостребованной стыдливости. Стоны, рвущиеся наружу, она умудрялась загонять вглубь.
Они встречались около двух лет, и рядом с ней он чувствовал себя словно утомленный путник, дорвавшийся до горячей ванны и чистой постели. Их союз больше тяготел к области душевной, чем телесной. Иными словами, друзьями они были больше, чем любовниками, если такое возможно представить. Она понимала его с полуслова и он, ловя ответное эхо своих мыслей и чувств, каждый раз испытывал тихую благодать. Все его наблюдения, представления, убеждения и предубеждения, выглядевшие мертвыми и ненужными, были ею востребованы, опознаны и признаны живыми, а сам он предстал миру, как непонятый интеллектуал и гуманист. При этом он даже не заметил, как она заразила его благополучие вирусами сомнения и недовольства.
По ее мнению страна, в которой он родился, вырос и жил есть не что иное, как общепризнанный в свободном мире заповедник беззакония и безнравственности, где правят толстомордые чиновники и развязные, нецензурные, с лающими голосами и повадками шакалов люди. Из них одни думают, что лишний миллион долларов обеспечит им свободу и безопасность, другие живут здесь, пока крутится их бизнес. Придет время, и, доведя страну до ручки, сбегут и те, и другие. Вместо благополучия страну осчастливили рекламой, и неон теперь – солнце нового Хама. Власть вопреки демократии строится по царскому велению, по своему хотению, оппозиция же страдает хроническим самолюбием и аллергией на всякую власть. Удручает неисправимое безразличие населения, не имеющего ни малейшего представления о зажиточной, уважительной жизни. Никого не волнует, как привить к бедности достоинство, а к богатству ответственность. Особенно ей противно видеть, как на глазах разлагается ее поколение, лишенное собственной истории и прямиком идущее в лакейское будущее.
Много чего еще внушала ему Раечка Лехман, прижавшись к нему белым девчоночьим телом, и длинной узкой ладошкой приглаживая его умеренную пухлость, которой была лишена сама. Разумеется, для него ее высказывания не были откровением, но имея обо всем общее и не особо кусачее представление, он смотрел на это просто, привычно, по-русски, не чувствуя, что живет на вулкане. Так продолжалось до тех пор, пока он не стал замечать в ней новые для себя рассеянность, задумчивость и даже невнимание. Где-то за месяц до их последней встречи она, находясь с ним в постели, неожиданно объявила, что уезжает в Израиль. Насовсем. Он всполошился, забросал ее вопросами и окатил обидой – почему она не сказала ему раньше? "А что бы это изменило? – спросила она. – Ведь ты все равно не женишься на мне. Ведь, не женишься? А если даже женишься, я все равно не смогу здесь больше жить, а ты со мной в Израиль не поедешь. Ведь, не поедешь, правда? Вот видишь!"
Но почему так вдруг? Почему не посоветовалась с ним раньше? Или он для нее ничего уже не значит?
Конечно, значит! Еще как значит! Он ей по-настоящему дорог, и вовсе не из-за денег! Но ведь он не поедет с ней в Израиль! Ведь, не поедет, правда? А зря. Они могли бы оттуда перебраться в Штаты или в любую другую страну!
"Раечка! – мялся он. – Но я не готов вот так сразу!"
"Вот видишь! – отвечала она. – А я готова…"
Она выждала, когда улягутся его беспомощные стенания и сказала:
"Знаешь, страна большая, и мне ее не вылечить. Ну, и ладно: хотите болеть – болейте на здоровье. Но я врач и моя область – медицина. А ты не представляешь, что творится в вашей (она сказала "в вашей", словно отряхивала прах со своих ног) медицине, ты просто не представляешь! Гиппократ в гробу переворачивается! Какая там клятва, какой гуманизм, какая этика! Террариум единомышленников, вот как это теперь называется! Опытные врачи работают на износ на нескольких работах, выматывая себя и тихо ненавидя пациентов и коллег. Молодежь неграмотна, лжива и корыстна. Я недавно спросила одного педиатра, которого знаю с института, зачем он им стал. Знаешь, что он мне ответил? "Любая мать за своего ребенка последнее отдаст!" Как тебе это нравится? А что творится в стационарах! Стало обычным делом, когда больные умирают от неправильного лечения, а врачи вырывают из истории болезни листы с ошибочным диагнозом и назначениями и заменяют их правильными. Кроме того, бессовестному врачу ничего не стоит подставить медсестер и свалить вину на них. Знаешь, до чего дошло? Медсестры тайком фотографируют историю болезни, чтобы предъявить, если их привлекут. И ты хочешь, чтобы я во всем этом участвовала? Нет уж, уволь! Ты скажешь: плевать, делай свое дело и не обращай ни на кого внимания! Если бы это была эпидемия чумы, я бы так и делала. Но здесь эпидемия другого сорта, и рано или поздно меня подставят или выживут! Оно мне надо?"
Раньше она редко рассказывала ему о том, чем занимается, обходясь научно-популярной версией своего ремесла, и сейчас, обычно сдержанная, она разволновалась до красных пятен на лице. Он попробовал ее успокоить, для чего ему пришлось крепко прижать ее к себе и опечатать рот поцелуем. Она ослабла, а освободившись через некоторое время, сказала:
"Не хочу больше об этом говорить. Все. Решено. А ты, чем меня слушать, лучше возьми еще раз, как ты умеешь. Кто знает, сколько нам осталось. Никогда и ни с кем мне не было так хорошо и спокойно! Я уеду, и буду там долго плакать по ночам, поверь мне. Но если я останусь здесь, я сойду с ума!"