Подрагивая от волнения (но не от желания, что подтвердят дальнейшие события), Наташа привела себя в порядок, накинула поверх новой шелковой сорочки халат и, испытывая стыд и… любопытство, прошла со свадебным платьем в спальную, где в кровати уже маялся Мишка. Под прицелом его жадных глаз она расправила на кресле платье, отделилась от белой ночи занавесом неплотных штор, прошла к своей половине кровати и села спиной к мужу. Помедлив, она собралась с духом, освободилась от халата, затем, скрючившись, скинула сорочку и, сверкнув стремительной наготой, юркнула в постель к своему первому голому мужчине. Так на Руси испокон веку учат плавать: бросают под одеяло, и плыви, как знаешь…
В отличие от нее Мишка кое-что уже познал. Откинув вместе одеялом неуместную более деликатность, он уверенно и нервно бросил тонкие пальцы на клавиатуру ее тела и приступил к прелюдии. С первым же аккордом у нее перехватило дыхание. Впервые мужские руки касались ее груди, живота, бедер и – о, ужас! – хозяйничали там, где кроме нее никто и никогда не бывал! Что он делает?! Зачем он мнет и целует ее грудь?! Зачем его электрические пальцы пытаются проникнуть в ее святилище?! Неужели ему не стыдно?! Неужели так надо?! Неужели без этого нельзя обойтись?! И что – отец с матерью делают и чувствуют то же самое?! Сжав ноги, зажмурив глаза, отвернув пылающее лицо и совершенно не представляя, как себя вести, она испытывала малоторжественное смятение: самый важный из всех инстинктов отказывался ей помочь! Мысли ее путались, бесстыжие, небывалые ощущения следовали одно за другим, требуя у ее безволия освободиться из цепких Мишкиных рук и укрыться в ванной.
"А когда он залезет на тебя, расслабься…" – вспомнила она Катькины наставления, почувствовав на себе тяжелую, горячую Мишкину дрожь. Помогая себе коленом, он принялся мягко, но настойчиво расталкивать ее ноги, и тогда она, поняв, что от нее требуется, последовала Катькиному совету и, сгорая от стыда, раздвинула их. Но Мишке этого оказалось мало, и она, освобождая бедра от его ерзающего нетерпения, развела их так широко, что невольно вообразила себя некрасивой раздавленной лягушкой.
Мишка устроился на ней, вцепился снизу в ее плечи, въелся в нее губами и замер, как на старте упоительного забега. Она же, впервые придавленная мужским голым телом, никуда бежать не хотела и застыла с опечатанным ртом и бьющимся сердцем, испытывая отчаянный, душный стыд. Мишка заворочался, задвигал бедрами, и Наташа почувствовала, как что-то инородное, мягкое и слепое тычется в нее, требуя впустить, но вместо того чтобы раскрыться, она стиснула зубы и напряглась, готовясь, как учила ее Катька, не к удовольствию, а к боли. Обнаружив в ее укреплениях брешь, настырный инородец просунул туда голову и с болезненным распирающим усилием принялся продираться внутрь. Оскорбленное неслыханным обращением лоно заставило ее рывком свести колени, но Мишкины бедра помешали, и тогда она судорожно выгнула спину. Прилипший к ней Мишка, вероятно, решил, что она хочет освободиться и с испуганной силой пронзил ее. Внезапная, преувеличенная ожиданием боль обдала пах, отчего она жалобно вскрикнула, дернулась и исторгла из себя нахального гостя. Потеряв сладкую цель, Мишка кинулся ее искать, нашел, но вдруг смешно замычал, задергался, после чего обмяк и затих…
Испачкав окрестности ее галактики чем-то сырым и теплым, он лежал на ней, уткнувшись лицом в подушку. Было тяжело, но она терпела, понимая, что произошло что-то неловкое и досадное. Когда он сполз, она незаметно провела рукой по лобку, и ладонь ее покрылась густой слизью. Растопырив пальцы и подхватив чистой рукой халат, она молча устремилась в ванную.
Особая минута, примечательный момент! Именно отсюда проистекает ее брезгливое отношение к мужскому семени. Скорее всего подспудной причиной тому – ненавидимый ею с детства кисель, который, прилипнув к ложке, тянулся за ней, пока его несли ко рту. Как сопли – говорили в детском саду. Туда же следует отнести густые носовые выделения, которые по очереди выбивали из себя незатейливые мальчишки, а так же сгущенное молоко. Так или иначе, но смотреть на все липкое и скользкое без отвращения она не могла с детства.
Вернувшись, она нашла Мишку в постели. Не глядя на него, она разделась и спряталась под одеялом. Мишка нежно поцеловал ее и довольным голосом объявил: "Сейчас я тебе что-то покажу!" Выждав несколько секунд, он эффектным жестом откинул одеяло и, тыча пальцем в направлении ее лона, радостно сообщил: "Смотри!" Она быстро села и в крепнущем свете зари, что сочился через неплотные шторы, разглядела под собой небольшие черные пятна крови…
Все дальнейшие Мишкины попытки водрузить на ее скважине древко победы успеха в эту ночь не имели – мешали спазмы и боль. Она была смущена и расстроена, он же в перерывах между бесплодными попытками нежно и заботливо утешал ее, пока она не заснула в его объятиях. На том их первая брачная ночь и закончилась.
Ее обостренные революционной новизной впечатления не пощадили Мишкиной щепетильности, хоть и был он на самом деле в ту ночь нежен и ласков. То, пусть и смутное представление о событии, которого она ожидала, совершенно не совпало с тем, что случилось, и в своем разочаровании она долго винила ненасытную торопливость мужа.
Два дня они провели в осторожных попытках преодолеть возникшее препятствие, следя за тем, чтобы рвением не перебить охоту, и на третий день им это удалось. Мишка предельно деликатно проник в ее святилище, где достаточно долго и со вкусом обживался, после чего скрепил их семейный союз первой порцией любовного раствора. Остатки боли в виде ее страдальчески прикушенной губы способствовали его удовольствию самым возбуждающим образом…
Таким вот заурядным и малоромантичным образом жизнь ее, прорвав тонкую запруду невинности, устремилась в новое, неизведанное русло. Потеряв вместе с девственностью певучую фамилию, она превратилась в Равиксон, что перед оформлением заграндокументов повлекло за собой смену паспорта. Париж отложили на осень, а пока уехали на дачу в Комарово, где заполняли антракты между постельными сценами уходом за гнездышком, походами в магазины и на залив. В выходные дни они менялись с родителями на городскую квартиру, где продолжали наслаждаться вкусом новобрачного меда.
Дорвавшись до сладкого, чем она несомненно и безусловно являлась, Мишка домогался ее страстно, жадно и неутомимо, и ей, чтобы оттянуть очередную дегустацию, часто приходилось прибегать к отговоркам и невинным хитростям. Помимо регулярного недосыпания, бледности и прыщиков на лице здесь примешалось еще одно обстоятельство, которое если не обеспокоило ее, то насторожило.
В том памятном разговоре с Катькой накануне свадьбы, когда она среди прочего пыталась выяснить, чего ей следует ждать от неведомого соединения мужского и женского начал, Катька в ответ закатила глаза и промычала: "М-м-м… Это не описать! Оргазм называется. Сама все узнаешь, когда кричать начнешь…"
Кричать ей, однако, не пришлось, и даже стонать не получалось. Ощущения, которые она переживала, походили на истому жаркого полдня, на теплый песок и дрему под пляжную разноголосицу, на убаюкивающий шорох волны, словом, на все то многочисленное и приятное, что существует вокруг нас, но не стоит того, чтобы придавать ему особое значение. Порой к этой благости подбиралось что-то грозовое и мутное, но гремело где-то вдалеке, так и не накрывая ее. В перерывах она не испытывала того неодолимого желания, от которого с Мишкой случались истеричные нежности и темнели глаза, а потому никогда не заигрывала с ним, лишь до известных пределов отвечая на ласки, а порой и вовсе укрощая его нетерпение.
Между тем, молодой муж обставлял их утехи с жеребячьим рвением. Обычно он начинал с затяжного, отдающего табаком поцелуя, пытаясь проникнуть языком внутрь ее рта. Она терпела и внутрь не пускала. Тогда его мягкие женственные губы съезжали ниже, где становились подобны жадному клюву голодного петуха, склевывающего зерна нетерпения с ее тела. Он любил тревожить и целовать ее изящную грудь, умиляясь фарфоровому отсвету и хрупкости божественной девичьей принадлежности и между делом подсматривая, как ей это нравится. Грудь отзывалась недовольным, чуждым замирающей остроте волнением.
Закусив губами и грудью, он отправлялся к главному блюду, и по мере его приближения к нему она начинала нервничать, но не от возбуждения, а от крайней неловкости – неужели он способен на такое?! На самом пороге бесстыдства она отталкивала его голову, и он заканчивал дело обычным образом. Роясь в ее опушенном душистом саше, как в собственном кармане, он лихорадочно и обстоятельно обшаривал его уголки в надежде отыскать там предназначенный ему в награду крик или хотя бы стон. Проявив в конце темперамент отбойного молотка и запятнав ее испариной, он покидал драгоценный мешочек, ничего там не найдя.
В ней, наконец, проснулся инстинкт и научил ему аккомпанировать. Она обвивала его руками, обхватывала ногами, толкала ему навстречу бедра, изгибалась и закидывала голову, а после, в очередной раз неудовлетворенная, отделялась, тихо радуясь, что все кончилось. Это не мешало ей воздавать должное его стараниям. Прильнув к нему – горячему, влажному и пустому, она успокаивала его, легкими ладонями сглаживая изъян их неравного партнерства.
Ей нравилось его тело – чистое, гладкое, слегка смуглое и, что особенно важно, почти непотливое. Он, не скрываясь, мог встать с кровати и разгуливать по комнате нагишом, словно приучая ее стыдливость к новым открытиям. Она украдкой на него засматривалась, минуя неприличные подробности, потому что невозможно воспитанной девушке вместе с невинностью в одночасье потерять стыдливость, как бы охотник того не желал. Сама же она продолжала дорожить наготой, и как только необходимость в ней отпадала, тут же натягивала на себя одеяло.