Я гадал, придут ли и те двое мужчин, которых я видел у нее однажды: старик, который спросил, чему я хочу учиться, и смуглый хромой, который варил крепкий кофе, и мурлыкал, и напевал смешную песенку: "Маленький Ахашверош кофе пьет и ест бриошь…" - но вместо них пришли знакомые Папаваша - его бывшие коллеги и ученики, пациенты, которых он лечил, - одни из признательности, другие из желания увидеть наконец, что скрывается за дверью "Я. Мендельсон - частная квартира".
В последний день траура прошел последний весенний дождь, неожиданный и сильный, и ночью, когда я возвращался с Лиорой на улицу Спинозы в Тель-Авиве, поперек шоссе уже текли бурные потоки. По радио передавали о наводнениях и разливах, и у меня в мозгу мелькнула страшная мысль, что твою свежую могилу могло снести с кладбищенской горы по склону в долину.
В доме Лиоры, прислушиваясь к шуму воды, грохочущей по водосточной трубе, стучащей по крыше, барабанящей по листьям в саду и колотящей по жестяным бидонам, мусорным бакам и железным ящикам, я видел в своем воображении жуткие картины: оторванные конечности и катящиеся вниз кости. Я спрыгнул с кровати и оделся. Наконец-то найдется применение для нового плаща и резиновых сапог, ждущих в багажнике "Бегемота".
- Куда ты? - спросила Лиора из своей комнаты.
Я сказал ей правду. Я боюсь, что могилу матери снесло дождем, и хочу посмотреть, что происходит.
- Почему вдруг снесло? Она похоронена в бетонном ограждении.
- Ты не представляешь себе, что может натворить разлив.
- Но ведь мы же только что вернулись оттуда. Что за ужасы ты придумываешь?
- Можешь поехать со мной, если не веришь, - сказал я.
Нет, она не поедет. Она не будет участвовать в моих безумствах.
Даже американские еврейские сыновья-невротики не ездят промерять, не снесло ли дождем могилу их матери. А у нас в Америке, можешь мне поверить, бывают дожди и матери похуже, чем ваши.
- Зато у нас сыновья лучше, - сказал я и вышел.
Погода была ужасная. Ветер дул со всех сторон, и дождь хлестал, непрестанно меняя направление. То грохотал по крыше машины, то стлался почти горизонтально. Но "Бегемот", упрямый, как и его хозяин, пробился, игнорируя мольбы застрявших в воде шоферов, через долину Аялон, прошел через узкие Врата Ущелья, взобрался на длинный подъем, спустился, поднялся, снова спустился, и снова поднялся, и на светофоре перед въездом в город свернул направо, потом еще дважды направо, пока не остановился перед входом на кладбище.
Я вышел и побежал среди могил. Потоки бурлили по дорожкам между памятниками, но могила мамы была на месте, и все венки на ней тоже. Венок больницы "Хадаса", и венок больницы "Ихилев", и венок Еврейского университета, и венок медицинского профсоюза, и венок "Киршенбаум реал эстейт" в Тель-Авиве, и в Бостоне, и в Вашингтоне, и в Нью-Йорке, и венок "Мешулам Фрид и дочь с ограниченной ответственностью", а также жестяная маленькая белая табличка, торчавшая в глинистом бугорке. Намокшая, но прямая и стойкая, с именем "Рая Мендельсон", написанным черной масляной краской. Я обошел могилу, проверил и вернулся в "Бегемот" позвонить Биньямину.
- Всё в порядке, - сообщил я ему.
- Что в порядке? О чем ты говоришь?
- О маме. Ее могила в порядке. Держится, несмотря на дождь.
- Откуда ты говоришь, Яир? Ты что, вернулся на кладбище?
- Я немного забеспокоился. Такая погода, а могила еще не покрыта камнем.
Биньямин спросил, знаю ли я, который час, я ответил, что знаю, и тогда он сказал, что ему интересно, чем я кончу.
Я сказал, что не в этом дело, и напомнил ему, что я не просил у него ни помощи, ни совета, я всего только хотел рассказать ему, что происходит.
- Даже если ты не просил совета, - сказал он, - я его тебе дам. Если уж ты в Иерусалиме, поезжай к Папавашу и заночуй у него. Тебе явно не повредит побывать перед сном у детского врача.
2
Наутро небо прояснилось. Когда я подъехал к своему дому, меня встретили трое землемеров. Один старый, обгорелый и морщинистый, другой примерно моего возраста, с красным носом и обозначившимся животиком, и третий - долговязый ученик, веселый и услужливый парень, из тех, которым время от времени кричат: "Принеси холодной воды" - а иногда: "Подумай о Бриджит Бардо, а то у тебя шест плохо стоит!" - и при этом лопаются от смеха.
Когда они ушли, из соседнего дома вышла хозяйка, воткнула два кола и натянула вдоль границы наших дворов длинную разделительную веревку.
- Поставь настоящий забор, - посоветовал я ей.
- Обойдусь без забора, главное, чтобы люди поняли. - Натянула, связала, выпрямилась и сверкнула глазами. - Что здесь им граница, и чтоб не было больше никаких проблем.
И уже назавтра вышла на первый обход вдоль новой границы.
- Мы тут уже всякое видали! - крикнула она, когда я вышел из дома и поздоровался. - Лучше, когда с самого начала всем всё ясно.
На ее последнее утверждение я не отреагировал, но в душе подивился несоответствию между ее внешностью и поведением. То была молодая и миловидная женщина - не той красоты, от которой пересыхает горло, и не той, от которой подгибаются колени, но безусловно той, что радует сердце. Ничто в ее улыбке, походке и повадках не выдавало той злобности и настороженности, что гнездились в ее душе.
Подумав, я сказал ей, что, согласно чертежу, оставленному мне землемерами, веревка, которую она натянула, не проходит точно по границе, а отрезает немного ее территории. Ее муж, вышедший из дома на звуки спора, не выдержал и улыбнулся, и гнев молодой женщины взметнулся до новых децибелов. Надоели ей "все эти новички с набитыми карманами", которые приходят сюда и вмешиваются в нашу жизнь.
Муж сказал шепотом: "Но он к тебе ни во что не вмешивался, и ко мне тоже", и она закричала еще энергичнее: "Ты за кого, за меня или за него?!"
Они вернулись в дом, а я уселся на большой камень во дворе и прислушался к звукам. Быстрая пулеметная очередь - это дятел на стволе соседской мелии. Крадущиеся шаги убийцы в чаще - всего-навсего черные дрозды, что разгребают опавшие листья. Дикий смех издает большой пестрый зимородок неизвестного мне вида. Ну, а самые шумливые - это, конечно, сойки, про которых я никогда не понимаю, дерутся они или играют, ругаются или сплетничают.
Зашло солнце. С соседнего поля послышался шумный галдеж. Я встал, подошел ближе и увидел на земле стайку незнакомых птиц коричневатого с серо-золотистым цвета, чуть побольше голубя, с длинными ногами. Они орали, как сумасшедшие, и прыгали изо всех сил, приветствуя ночь танцевальной церемонией.
Черные дрозды подали последние сигналы тревоги, темнота сгустилась, и с холмов послышались первые завывания шакалов. Я вдруг вспомнил, как мы слышали их в Иерусалиме, прямо на границе нашего квартала. Одна стая совсем близко, другая ей отвечает, а иногда и третья, издали, и ее голос слышится только в промежутках между двумя другими. Я спросил тебя тогда, о чем и почему они воют? И ты сказала, что, в отличие от людей, которые тратят много сил на глупости, животные - существа очень логичные. Любому их поведению есть объяснение, и стаи шакалов, сказала ты, сообщают друг другу, где они находятся и где намерены искать добычу - "иначе они всю ночь будут ссориться вместо того, чтобы охотиться и есть". Я любил те твои маленькие уроки природоведения. Я чувствовал, что и у тебя был учитель в детстве, кто-то, кто тебя учил, чьи уроки ты любила слушать.
Я вернулся обратно в дом. Походный матрац развернулся на полу, послушно раздулся, и я разделся, растянулся и закрыл глаза. Снаружи дули два ветра, которые ты мне обещала, - один в больших деревьях и другой, непохожий на него, - в маленьких. Я засыпал и просыпался, снова и снова. Один раз из-за совки, которая была для меня сплошная тайна и волшебство: ровный, гулкий звук с такими точными и постоянными интервалами, что они вызывали щемящую и сладкую боль. Другой раз меня разбудили пугающие предсмертные стоны. Я вышел из дому, пошел к тому месту, откуда они доносились, и обнаружил, что это выдохи совы, живущей на чердаке в здании поселкового совета. Вернувшись, я лег, но не мог заснуть. Ты была права: тонкие поскрипывания надо мной - это шаги голубей под крышей. Мешулам тоже был прав: слабые поскрипывания снаружи - это жвалы гусеницы-древоточицы в стволе инжира. Голубей надо прогнать, щели и дыры забить. Инжир выкорчевать и посадить вместо него новый.
И из-за веревочной границы тоже слышались звуки, и в них я тоже не ошибся: сосед и соседка занимались там любовью, и, судя по силе этих звуков, делали свое дело на веранде или совсем в саду. Он - беззвучно, она - с горловыми стонами, долгими и глубокими, которые всё усиливались и усиливались, но не переходили под конец в громкий трубный вопль, а завершались мягким и коротким вздохом принятия приговора. Вслушиваясь в эти звуки, легко было угадать ширину ее бедер, гладкость шеи и нежную сладость ее влагалища. Пусть себе протягивает веревки и обозначает границы - женщина, которая так блаженствует под сводами любви, не может быть плохой соседкой, даже если так старается ею казаться, как эта.
И сам дом тоже наполнился голосами. Превратился в резонатор звуков и воспоминаний. Одни голоса случайны и понятны: жалюзи скрипят на ветру, дверь стучит о косяк. Другие непрерывны и трудны для понимания и разгадки: то ли разговор кирпичей, обреченных пожизненно жить друг подле друга, то ли голоса других времен и других людей, старые фонограммы, слова, которые остались после того, как сказавшие их давно уже ушли отсюда: тихий разговор женщины и мужчины, сонные вздохи детей, плач младенца. Свет, что когда-то впитался в стены, а сейчас хочет высвободиться из них в виде звука.