Елка в кадке вяло мигала белым, желтым и красным. Поднимался ветер. Одинокий "Икарус" разогревал мотор. Водитель спал, уронив голову на руль. Не просыпаясь, открыл Зоеву дверь… Свет из окон автовокзала косо падал в темный салон "Икаруса" и, взбиваемый миганием елочной гирлянды, мерно вздрагивал на неподвижных лицах пассажиров. Свет был слаб. Зоев достал рукопись из портфеля, приблизил ее к окну и, листая, поискал страницу поразборчивее. До боли напрягая глаза, прочел: "…Тот полет был недолгим. Грозовые дожди июня промыли небо перед вылетом, солнце замерло, как флаг, и, оторвавшись от бетонной полосы, затем набрав высоту и привыкнув к ней, капитан ощутил знакомое и единственное свое счастье". Автобус тронулся, свет поплыл, пропал. Зоев засунул рукопись в портфель и закрыл уставшие глаза. Было тепло, плавно покачивало, уютно гудел мотор… Засыпая, Зоев услышал далекий вой ветра. Вой близился, догонял и, догнав, перерос в небывалую бурю. Зоев в страхе открыл глаза. Пассажиры были спокойны. Автобус беспрепятственно шел по шоссе. Ровный снег слабо белел у обочин. Ясные звезды мерцали в небе, по которому неслись один за другим воющие и грохочущие красные огни… Зоев отвернулся от окна и принялся терпеливо ждать тишины.
Поворот реки
Повесть
По тесным бульварам центра, по дымным проездам заводского района, по запыленным проспектам окраины автобус ползет к городской черте; долго ковыляет меж взрыхленных сухих полей; возле зверосовхоза избавляется от груды крикливых, распиравших его людских тел и, спасаясь от гнилого запаха норок, песцов и чернобурок, изнуренных рыбным кормом, летит, распахнутый и легкий, с разбойным ревом к горе… Высадив у горы последних пассажиров: старуху с сумкой на колесиках, мужчину в драповой куртке, женщину в черном плаще, он со вздохом сдвигает двери и, сделав медленный круг по гравию, нехотя отправляется в обратный путь.
Ветер рвет и рассеивает клочья сгоревшей солярки. Вновь пахнет рекой. Старуха тянет сумку к береговому бору в обход горы, от натуги ахает "ах, шайтан!", потом скрывается за горой - всхлипы колесиков тонут и растворяются в шуме сосен, в сварливом вороньем грае… Женщина в черном плаще поднимается на гору по каменистой отлогой тропе и не слышит ничего, кроме собственных шагов и тяжелого дыхания мужчины за своей спиной. Женщина думает о нем с неприязнью. Он не понравился ей с той минуты, как сел в автобус. Ей не понравилось его лицо - сонным своим и вместе с тем обиженным выражением. Не понравилось, как он стоял на переполненной передней площадке: зло расставив локти, выпятив острые кулаки, брезгливо подергивая углами белых губ в ответ на брань стиснутых друг другом пассажиров… Господи, почему этот неприятный идет за мной, когда вокруг никого, почему он так неприятно дышит мне в затылок?.. До кирпичной стены на горе, почти скрытой от глаз красным и бурым кустарником, остается чуть более двадцати шагов. Женщина спешит и считает шаги… Издав внезапный стон, распахиваются железные ворота в стене. Длинный, худой как дрын человек бежит женщине навстречу, его голая голова сверкает, огромные сапоги пылят, гремят по камням. Уступая ему дорогу, женщина сходит с тропы, но он останавливает бег. Больно хватает ее за локоть и, не глядя в глаза, бормочет властной, жалобной скороговоркой:
- Ты туда? И я туда, - пошли обратно со мной туда: мне нужен свидетель.
- Оставь ее, - негромко, но грозно произносит мужчина в драповой куртке. Человек в сапогах послушно отпускает локоть женщины, со слезливым укором бормочет "ну и сволочи" и, не оборачиваясь, продолжает свой бег с горы. - Вы их не слишком бойтесь, - мягко говорит мужчина в драповой куртке, глядя бегущему вслед.
- Кого - их?
- Человеков.
Он берет ее под руку, и она не противится. Они поднимаются к невысоким, распахнутым настежь воротам и, разом пригнувшись, шагают в их темный проем.
…Человек в сапогах пытается унять нервы. Гравий мерно хрустит под его каблуками; под хруст камешков хорошо складываются слова, те, что он обязательно скажет в милиции… Не вслух произнесет, не на ветер, а именно изложит в официальном письменном заявлении. Да, он напишет по всей форме: я, такой-то и сякой-то, имел глупость позапрошлым летом отдать сына восьми лет на укрепление здоровья в туберкулезный интернат на горе по настоянию и направлению нашей районной поликлиники. А сейчас такие случились со мной семейные обстоятельства, что мальчика мне необходимо забрать. Я прибыл вчера в город издалека, из Пытавина, добрался до горы и честно изложил ихнему главврачу Снеткову свои семейные обстоятельства. Он сказал мне, что сына моего как раз нет в интернате, что его как раз повезли в областную больницу на очень важное обследование, и - "приходите завтра". Я, дурак, поверил, я переночевал на вокзале, я пришел завтра, то есть сегодня, а он, сволочь, говорит мне в лицо, что сына мне забирать ни к чему, что ему в интернате будто бы лучше, чем с родными родителями. Я стал строго настаивать. А он говорит, что сын мой наверняка играет где-то с мальчишками и его наверняка не смогут для меня разыскать. Я обалдел от такого наглого, жестокого вранья и немедленно бросился к вам в управление. Еще я хотел для пользы дела, чтобы он повторил мне свое вранье при свидетелях, но вы лучше меня знаете, так у нас теперь: сволочи есть, а свидетелей нет… - да, именно это он изложит, потом потребует зарегистрировать, и уж тогда менты ленивые будут обязаны отправиться с ним к горе. Потому что еще одно такое спанье на вокзальном полу, на сквозняке, среди чужих задов и чемоданов, еще одну такую ночь, кишащую храпами, лязгами, плачами, топотом милицейских сапог, перебранками у касс и буфетных стоек, заунывными объявлениями по вокзальному радио и беспрерывными ссорами несчастных цыган, он просто не переживет… Но об этом он не напишет и вслух не скажет. Чтобы поторопить, он лучше выскажет вслух весомое подозрение: может, мальчика уморили, может, нету его больше среди живых, в чем никак не желает открыться главный врач Снетков… Если подозрение покажется диким, надо будет высказать другое весомое подозрение: может, мальчик сбежал, не вынес тоскливых казенных условий, били его на горе, вот он и бродит где-то один с нездоровыми легкими на осеннем ветру…
Ревет, приближаясь, автобус. Человек в сапогах досадует на главную свою ошибку: не сообразил, не додумался он умолчать о цели своего приезда, так сразу и бухнул "забираю", не догадался аккуратно соврать, будто приехал только лишь за тем, чтобы увидеть сына, чтобы, так сказать, обнять его, передать ему кое-какие приветы и кое-какие гостинцы… Мальчика, конечно, сразу бы к нему привели. Он бы сразу велел ему "собирайся". Что бы смог против этого сделать главный врач Снетков? А ничего бы не смог… Пустой автобус совершает медленный круг по площадке, двери его распахнуты, в салоне клубится легкая пыль. И человек в сапогах вдруг понимает то, о чем не успел даже подумать, пока унимал нервы. Он приехал, а ему даже не дали повидаться с сыном, обнять его, наконец, и услышать его тихий, всегда тихий, шелестящий такой голосок!.. Автобус нетерпеливо сигналит. Ругаться и плакать некогда. Человек в сапогах оборачивается к горе и громко плюет на гравий.
- Смирнов! - тормошит главный врач спящего мальчика. - Смирнов! - шепчет Снетков, боясь разбудить остальных детей. - Одевайся, Смирнов. И не забудь пальто.
Мертвый час. На горе безмолвно, лишь из пищеблока слышен шум воды и гром дюраля… Мальчик покорно идет по двору следом за главным врачом, просыпаясь на ходу и без боязни гадая, ради какой процедуры его подняли: ради такой, когда больно, или для такой, когда всего лишь холодно и щекотно от чужих внимательных прикосновений… С крыльца округлого, приземистого собора, силуэт которого, размноженный на миллионах открыток, уже успел наскучить почтальонам, поднимаются двое чужих: мужчина в серой драповой куртке и женщина в черном плаще.
- Простите, давно здесь заперто? - спрашивает мужчина.
- Здесь всегда заперто, - привычно и сухо отвечает Снетков, не останавливаясь. - Обратитесь к сторожу. Видели дом справа от ворот, как вошли?.. Он должен быть там.
- Может, вы нам откроете? - неуверенно просит женщина.
- Это музей. А мы - интернат. Мы не имеем к этому ни малейшего отношения. - Снетков берет мальчика за руку и, обогнув собор, затем обрубленную колокольню, ведет его не в амбулаторию, а подальше от случайных глаз - в пустой школьный корпус, насквозь пропахший дезинфекцией, печным перегаром и мокрой тряпкой. Закрывшись в учительской и плотно сдвинув на окне лиловые шторы, Снетков садится напротив мальчика за тяжелый стол, обитый вытертым сукном и заваленный бледными тетрадками в целлофановых обертках.
- Как дела, Смирнов?
- Хорошо.
- Хорошо сегодня ел?
Мальчик молчит.
- Хоть что-нибудь сегодня ел?
- Пюре ел.
- Пюре - мало, - качает головой Снетков. - Тебе нужно все есть. Иначе откуда сила? Не будешь есть, так и будешь болеть.
- Я больше не буду.
- Не будешь чего?
- Не буду мало есть.
- Ах, я не о том, Смирнов! - сердито выкрикивает главный врач. - Я - поговорить… Ты помнишь, в апреле, тебя отец - приехал и забрал?.. Сказал, что мамка твоя от вас вроде как уходит, а если тебя перед собой увидит, то раздумает уходить?.. Я с тобой, ты уж извини, как мужчина с мужчиной… Ты помнишь?
- Да…
- Под расписку забрал, через месяц вернул, - и какой ты был? Ты, Смирнов, был просто изможденный. Спал плохо: кричал… Потерял в весе… Хуже всего, процесс зашевелился, процесс, Смирнов! Мы еле выправили.
- Она ушла?