Дмитриев Андрей Викторович - Дорога обратно стр 18.

Шрифт
Фон

Елистратов, кивнув, выпивает, морщится, трогает разбитую, схваченную пластырем бровь. Встает из-за стола и подходит к окну. Одно за другим гаснут в ночи нестерпимо яркие чужие окна… Елистратов молча направляется к кровати, укладывается лицом к стене, подтягивает к подбородку влажное от испарины одеяло. Неслышно подходит Татьяна, садится на кровать, наклоняется к нему, касается щекой щеки и, помогая уснуть, рассказывает на ухо будущее теплое лето: как они оставят детей отцу, пусть пасет, и поедут одни в Евпаторию - будут пить легкое вино, есть вкусный шашлык, купаться под звездами и очень сильно друг друга любить.

1991

Воскобоев и Елизавета

Повесть

Пятьдесят лет и три года на углу Архангельской и Клары Цеткин стояла керосиновая лавка; ее снесли за ненадобностью и построили пятиэтажный розовый жилой дом с котельной и газовыми плитами. Квартиру номер два заняли капитан ВВС Воскобоев и его жена Елизавета. Они въехали с ворохом кочевого барахла, которое пять лет таскали с собой по чужим углам. Все эти табуретки, тумбочки и наволочки предполагалось со временем выбросить и заменить чем-нибудь обстоятельным, не позорным. Из нового, серьезного барахла новоселы приобрели ко дню переезда сервант "Матильда", пригнанный в контейнере из Ленинграда, и сервиз "Мадонна", присланный в подарок к новоселью старым корешем из Вюнсдорфа.

Отмывая пол от белил, протирая "Матильду" тряпочкой, а "Мадонну" салфеткой, Елизавета напевала. Слуха она не имела вовсе и знала лишь один, ею же самой придуманный, тягучий и странный мотив. Она вспоминала его в очень редкие мгновения своей жизни, и всякий раз это означало счастье. Впервые Елизавета запела еще в Кеми, когда по случаю окончания восьмилетки мать подарила ей золотые часы с календариком. Мотив соткался как бы из ничего, быть может, из отзвуков популярных в ту пору мелодий. Он прозвучал гимном повзрослению, музыкальной похвалой самой себе, самостоятельно решившей перейти в девятый класс и держать курс на Высшее Образование, которое являлось Елизавете по ночам в образе ослепительного солнца над смотровой площадкой знаменитых Ленинских гор… Когда Елизавета уже готовила шпаргалки к выпускным экзаменам, из дому вдруг ушел отец - хмурый, нелепый, ехидный человек. От тахты, с которой он редко вставал, стойко пахло валокордином и увяданием. Лежа на тахте, он уныло вышучивал Елизавету. Елизавета, допустим, говорила:

- Хорошо бы огород за насыпью вскопать: я слышала, можно, МПС не возражает. Все же картошка своя, зелень своя, морковка тоже своя…

А из полутьмы, плотно и, казалось, навеки обступившей скрипучую тахту, раздавалось:

- Своя? Ну-ка, ну-ка? Что там, барышни, у вас свое?

- Жизнь! - отвечала Елизавета, вглядываясь в проклятую полутьму высокомерно и враждебно.

Отец заходился тонким пронзительным смехом, и такой восторг, такое торжествующее ехидство слышались в этом смехе, что Елизавета холодела.

- Ох ты, ох ты! Жизнь… А что вы, барышни, знаете о своей жизни? Вы хотя бы, когда умрете, знаете?

- Опять… - всхлипывала мать Елизаветы. - Я не пойму никак, ты что, смерти нам желаешь?

- Знаем - не знаем… и не нужно знать! - с пылкой решимостью отвечала отцу Елизавета и, увлекшись, бросалась в атаку: - Вот если у меня есть вещь. Ну, часы. Подарили мне, или я сама себе купила, на свои деньги, - вещь моя? Моя, не спорь… А разве для этого мне обязательно знать, когда она сломается или потеряется?.. Скушал, папочка?

В ответ раздавалось тоскливое, непонятное:

- Вот дура. И когда умрешь, не знаешь, и почему родилась, не знаешь, и волосинки на своей голове вырастить не можешь.

- Вот уж нет, - усмехалась Елизавета. - Знаю я, отчего родилась, не бойся. Это в восьмом проходят, а я и до восьмого знала. Дело нехитрое.

- Ты так полагаешь? - отец спрыгивал с тахты, как подброшенный. - Да ты поди представь в своем уме, сколько в истории, в жизни и природе должно было напутаться всяких случайностей и совпадений, сколько должно было наметаться всякой прелести и всякой дряни, чтобы вышло так, чтобы родилась именно ты, именно барышня, дура и дочь моя, наказал меня Бог!

- Может и дура, - не сдавалась Елизавета, - может и случайности, но как только мозги у человека на место встали, я мою жизнь могу совсем по-своему, как только я одна захочу, запланировать. И значит, моя жизнь - моя.

- Жизнь - это тебе не огород за насыпью: хочу - вскопаю, хочу - так обойдусь… - устало говорил отец. - Просто ты еще смерти не боишься, потому и вольна… потому и думаешь, что вольна, - поправлял он себя.

- Не боюсь, - хмуро и храбро заявляла Елизавета. - А ты боишься?

- Я боюсь, - тихо говорил отец.

- Так вот лежишь себе на тахте и боишься?

- Так вот и боюсь, - еще тише говорил отец, а мать тихонько уходила к себе на кухню и там причитала сквозь плач и сморкание:

- Господи, Господи, ах ты тошненько мне…

- А медаль твоя откуда? Воевал и тоже боялся?

- Там не боялся - ждал; там она хозяин, там от нее никуда не денешься…

- Но живой же, живой! Значит, делся.

- Это не я от нее делся. Это она решила не трогать меня пока.

- Шел бы ты куда-нибудь работать, - грустно говорила Елизавета, - в ВОХР или еще куда, где с сохранением пенсии… Жалко нам тебя, но и ты нас пожалей: все нудишь да нудишь.

Отец надолго затихал в душной своей полутьме. Жизнелюбивая Елизавета его не любила, тяготилась им и потому, когда он вдруг встал с тахты и ушел, никому ничего не сказав, в неизвестность, запела, не стесняясь слез ошеломленной матери.

По прошествии трех лет, проведенных Елизаветой в аудиториях Петрозаводского университета, лейтенант ВВС Воскобоев сказал ей такие слова:

- Ты подумай как следует. Быть женой летчика - голубая мечта миллионов твоих сестер.

Едва это выпалив, лейтенант до того оробел, что даже не услышал мотива, выпорхнувшего из души избранницы; ей же, напротив, показалось, что мотив прозвучал неприлично громко и, не приведи Бог, испортил музыку электромузыкальной группы - изумительный рок-н-ролл, от которого екали и звякали фужеры на шатких столиках ресторана "Северный". Так Елизавета запела в третий раз… А в четвертый раз она запела уже в Хнове, по случаю беременности. Елизавета детей любила, то есть любила представлять, как она их во всем понимает и мудро воспитывает. Она вполне отдавала себе отчет, что такая любовь - от ума, вернее, от мечты, но верила, что всему свой черед и что придет час живой материнской любви. Но все же запела она не столько от радостных ожиданий, сколько оттого, что впервые почувствовала душевное превосходство над своим мужем Воскобоевым. Да и сам он, до той поры уверенный, что воля жены - это роскошь, не подлежащая исполнению, что его воскобоевской воли на двоих достаточно, вдруг растерялся, помягчел, стал услужлив, послушен, - одним словом, Елизавете было отчего запеть. Она напевала и напевала, напевала даже во сне, а на исходе сырой зимы напев заглох. Слякотной дождливой ночью Елизавету увезла "скорая". Утром, когда впервые за зиму ударил мороз и затянул матовым льдом окна райбольницы, врач Никадышин поил Елизавету бромом и утешал ее, прибегнув к хорошо заученным шуткам о первом блине, который комом, об издержках эксперимента, - Никадышин беспечно улыбался и зевал во весь рот, стараясь утвердить в сознании Елизаветы обыкновенность и пустячность постигшей ее неприятности. И Воскобоев утешал Елизавету. Он говорил ей:

- Не плачь. Этого Васысу выкинула, так во мне еще миллиарды васек. Хоть один, а приживется.

Елизавета и не думала плакать.

- Плакать подло, - сказала она. - Это все равно что залезть на тахту, вроде как мой папа, и погасить весь свет вокруг себя.

Воскобоев сказал:

- Правильно.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора