Страсти улеглись, но как возобновить прежний разговор, если он чудом не вспыхнет сам? Осталось уйти в себя, углубиться в чтение, а точнее, в рассматривание фотографий обнажённых женщин; их снимки дают пищу для бурных и подробных фантазий, которые смешиваются с запахами из нужника и витают в глубине всякого карцера. Мы скупаем такие журналы пачками - тайком, вечером накануне первого дня занятий, когда собираемся вместе и со смутным волнением угадываем, как после нашего расставания на каникулы изменились дружеские связи, авторитеты и субординации, словом, те тонкие отношения, которые установились между нами за время совместного затворнического существования. Один за другим и почти все намного раньше срока мы появляемся на Гар дю Нор, где капитан, ещё не взявший нас под крыло, расхаживает туда-сюда или почтительно разговаривает с родственниками малышей, которых боятся отпускать в путешествие по Парижу одних. А у нас всего-то час без родни и без офицеров, и мы возбуждены от предвкушения встречи и от оживления на вечернем бульваре, где мы задержались, чтобы немного пройтись среди ослепительных огней и суеты, вдыхая аромат женщин, совсем не похожих на тех, которых встречаешь у нас в пригороде; мы входим в гудящий мир вокзала, как в пещеру Али-Бабы, следим за большой стрелкой на часах, которая через несколько минут обозначит наше возвращение в лоно порядка, и разрываемся - соблазны здесь один похлеще другого: и монетный автомат, и буфет, и продавцы сигарет и газет; на дне кармана мы сжимаем в кулаке несколько франков, выделенных на этот триместр из нищенства наших семей и дающих нам право приобщиться ко всей этой роскоши. Стрелка двигается рывками, и на большом циферблате с витиеватым орнаментом, который с трудом различим под слоем копоти, словно сжимается промежуток от той отметки, где она встала, до другой, где будет отмерен последний миг нашей свободы, и чем короче этот отрезок времени, тем больше в нём напряжения. И вот, как будто в предчувствии долгой зимы, мы запасёмся запретными журналами, которые будут подпитывать наши фантазии, и американскими сигаретами, в голубом дыме которых смягчается невыносимая острота нашего сластолюбия, окутанного завитками его облаков. Если порочные глаза с обложки шлют нам завлекающую и продажную улыбку, если влажные губы приоткрываются в неуловимом движении и будят в нас подавленное дикарство, то странное слово "magazine", напечатанное огненными буквами - как будто "для взрослых", - уводит нас из реальности. Непонятные магические слоги воспринимаются почти как "сезам" тайного ночного мира: надпись "Magazine" и особенно буква "z", расположенная по центру, символизируют для нас извилистые пути, зашифрованный язык и в то же время рисунок молнии и даже судороги оргазма. Но когда пройден пылающий рубеж под защитой этих пугающих и столь же обольстительных знаков, за ним открывается мир теней, лишённый красок; на глянцевых страницах, горьковатый запах которых долго будет для нас ароматом сладострастия, беспорядочно, как в наших беспокойных снах, перед глазами предстают и тут же исчезают обнажённые торсы, облачённые лишь в лоскуты облегающих теней под грудью, в складках живота, на фактурных неровностях кожи, прокалённой вспышкой фотографической лампы. И вовсе не текст, который нам был непонятен, и не сами фотографии, а глянцевая бумага, на которой всё это воспроизвели, по сей день вызывает в нашей памяти щемящее волнение, которое мы испытывали, не столько читая или рассматривая журналы, сколько прикасаясь к ним. Только осязаемый глянец создаёт реальность этих магических атрибутов, но он же и разрушает её, поскольку наши пальцы ласкают не плотские объёмы, а вставшую между ними невидимую преграду - лощёную поверхность; и эта бумага, не имея ничего общего с жёсткой шероховатой материей повседневности, воплощает роскошь; роскошь, которую мы ассоциируем с минутами свободы, со странными мимолётными ароматами, с мелькающими огнями бульваров; её текучее и скользящее вещество наполняет наши сны. Безжалостное контрастное фотографическое освещение, срывая с обнажённой женщины покрывало из телесного цвета и тепла, передаёт в чёрно-белом изображении лишь призрачность её истинной природы; потому нам и нравится этот ложный цвет - "пепельный блондин", который в чувственном мире ни с чем не связан для нас, но ассоциируется с огнём и с небытием и через причудливую несочетаемость двух странным образом сросшихся в своей несхожести слов отсылает, точно оксюморон в устах поэтов-мистиков, за пределы чувственного и окрашивает оттенками невидимого волосы наших ночных лжеподруг.
Про себя-то мы знаем, что это спектральное пространство замкнуто, и запретили себе сравнивать иллюстрации с образчиками "из жизни", пошлость которой они преображают, ведь нам в наказание бесконечная игра отражений может сойти на нет.
Впрочем, мы знаем, что один кадет, имя которого и даже лицо преданы забвенью, на это осмелился. Как-то раз вместо того, чтобы встретиться с нами на Гар дю Нор, он с деньгами, полученными на пансион, провёл ночь в борделе, а через день вернулся к нам в сопровождении двух жандармов. Мы помним барабанный бой, непроницаемое почерневшее лицо молодого генерала, сорвавшего эполеты с отступника; ножницы никак не могли прокусить толстую ткань, и мы уже начали думать, как бы вместо эполет генерал не принялся кромсать всё подряд. Стоя напротив виновного по стойке "смирно", мы не могли отвернуться, но старались не смотреть ему в глаза; это был новенький; мы ещё не успели вовлечь его в нашу систему дружеских связей и субординаций. Надо полагать, что именно в этот момент он навсегда стал безликим. Один только Гиас, снискавший среди нас авторитет своей дерзостью, осмелился, несмотря на строгий запрет, о котором всем сообщили, пообщаться с Кадетом без лица. Картина, оставшаяся в нашей памяти от его неудачного приключения, была одновременно отрывочной и чёткой: рыхлые телеса движутся в свете рампы, утыканной цветными электрическими лампочками, запах дешёвого бриллиантина и пивных паров.
Журнал выпал из рук Серестия и шлёпнулся на пол.
- Дрянь это всё.
Его черты смягчаются, на лице появляются признаки улыбки: так же, наверное, улыбается горняк, который после взрыва метана долго оставался в плену темноты, а теперь, измождённый, вновь видит свет. Серестий достаёт из коричневого кулька, зажатого между ступнями, вишню и медленно съедает её, заставляя все лицевые мускулы работать с усилием, явно несоразмерным предмету, а затем, зажав косточку между подушкой большого пальца и второй фалангой указательного, метко запускает её в висок Алькандра.
- Возьми вишенку.
Он ногой подталкивает кулёк, который скользит по полу и останавливается на равном расстоянии от них обоих.
Вишни как раз едят в романе, который передали им товарищи; Алькандр, вырвавшись в свой черёд из плена задумчивости, открывает книгу на шестьдесят седьмой странице и находит эпизод, на котором ещё несколько недель назад ему пришлось прервать чтение: заведённый порядок требует, чтобы запрещённые книги переходили из рук в руки; порядок этот продуман до мелочей, и очерёдность может быть нарушена только ради временных обитателей карцера. Таких фальшиво-благодушных романов о сельской жизни в последние годы Империи навыходило немало, и близорукая агонизирующая цензура усматривала за их невинными сюжетами намёки на врождённую доброту народа и несправедливость феодализма. Молодой офицер из улан проводит отпуск в имении дяди и в первой главе всё мечется между своей кузиной и служаночкой; на шестьдесят седьмой странице он усаживается на ветку вишни рядом с одной из этих юных особ и угощает её ягодами; шестьдесят восьмая страница ещё не перевёрнута, но оттуда уже доносится сухой треск ломающейся ветки; это оправдает объятия в конце главы и на время определит выбор нестойкого молодого героя.
- Будешь читать?
В карцере, где уж точно ни одна ветка не сломается, к сближению призывает голос Алькандра; сам он слышит свои слова, словно они долетают извне, откуда-то из другого конца помещения, хотя в груди ещё чувствуется усилие, которое потребовалось, чтобы их произнести. Придвинувшись друг к другу, они кладут книгу на колени; сосредоточенно читают и жуют вишни, а значит, молчать позволительно и оправдано. Ветка, и правда, ломается. Громко стучит сердечко милой кузины, прижавшейся к груди молодого офицера; колени соприкасаются.
- Я обниму её вот так.
Костлявая рука Серестия ложится на плечи друга. Невидимая Мероэ сжалась в комочек между их торсами. После танца в золотистых глазах незнакомый блеск. На втором этаже, в тёмном коридоре, ведущем в апартаменты командира роты, она позволит сорвать поцелуй; внизу ещё будут раздаваться музыка и шаги вальсирующих - одни увлечены танцем, другие суетятся возле эрцгерцога, который к одиннадцати потребует свой экипаж, - никто не прервёт этих пылких минут. В вишнёвых зарослях выпачканные красным губы соединились.
- Волшебно будет, правда? - говорит Алькандр.
Сила романтического вымысла позволяет им вслед за многими другими - если судить по чернильным кляксам и следам пальцев, которыми вымарана страница, - отведать невинный вкус волшебного ягодного поцелуя, доставшегося молодому улану; и так же, один устами другого, один через другого, оба они предвкушают этот сказочный дар - губы Мероэ.
Но вторая глава начинается скучным описанием пейзажа.
- Осторожно, пальцы, - говорит Серестий, - мундир мне испачкаешь.